— Сергей Сергеевич, — начала я смущенно, — тут все свои, друзья. Какая же я Корали? Пусть хоть они знают, кто я на самом деле… Про Ксаню-лесовичку им расскажите. Они не выдадут никому…
— Рассказать?.. Ну, да, конечно… Пусть еще больше полюбят они тебя, детка, одинокую, бездомную, обреченную на заключение в монастырских стенах.
И тут же он начал рассказывать им, как жилось мне в Манефином пансионе, на что обрекли меня там и как ему удалось найти во мне талант и увезти оттуда.
Все слушали его с затаенным дыханием.
— И вот я ни минуты не спокоен за будущность Ксани. Вдруг кто-либо из врагов узнает, откроет ее местопребывание здесь! — закончил он уныло свою речь.
Все стихло в маленькой столовой, настолько стихло, что можно было расслышать шорох мышей в прихожей за дверью, примыкающей к комнате.
Зиночка первая опомнилась, встала и прошла туда. Шорох стих, но тотчас же из передней зазвенел гневный голос Долиной:
— Как вы смели явиться сюда?
Знакомый, ненавистный голос Поля Светоносного дерзко ответил ей:
— Не хорохорьтесь, пожалуйста. Я пришел по желанию моей матери. Дверь была не заперта. Моя мать приглашает вас всех к себе ужинать, всех без исключения, и m-lle Ксению Марко тоже, — иронически поклонился он в мою сторону, появляясь на пороге столовой.
Я побледнела. Побледнел и Арбатов. Смутились и все остальные.
А Поль стоял в дверях и улыбался дерзкой, наглой улыбкой. Все поняли, что от слова до слова он подслушал все, что говорилось здесь.
Смущение длилось недолго. Через минуту, весь красный, как кумач, Арбатов с трясущейся челюстью ринулся к нему.
— Я научу тебя подслушивать, бездельник! — загремел он на весь маленький домик Зиночки.
Миша Колюзин не дал ему договорить и в два прыжка очутился перед Полем.
— Пошел вон, негодяй! — гаркнул он во всю ширь своих богатырских легких, так что тщедушный Поль в одну секунду очутился на улице, весь дрожа от страха.
— Ну, теперь он не скоро появится снова, — расхохотался Колюзин и, схватив Валю и Зеку на руки, закружился с ними по комнате.
Утром на репетиции Истомина как-то странно поглядывала на меня. Потом, перед концом ее, обратилась к Кущику, который все время, как паж, ходит за ее шлейфом. Кущик — гадкая личность: он занимает деньги, пьет на чужой счет и льстит Истоминой потому только, что она богата. У него нет ничего святого. Все его презирают, не меньше Поля, пожалуй.
Итак, Истомина сказал Кущику.
— А я совсем случайно узнала, Василий Иванович, что у одной из актрис нашей труппы есть очень интересное похождение в недавнем прошлом.
— Да что вы, божественная? Да может ли это быть? — подобострастно произнес тот.
— Представьте себе, что это факт! Среди нас есть девочка-пансионерка, бежавшая из пансиона. Ее разыскивают всюду, но никак не могут напасть на ее след. А между тем необходимо водворить ее обратно…
Тут Истомина так взглянула на меня, что я невольно побледнела.
— Что с вами, мамочка, уж не о вас ли речь? — лукаво подмигивая, спросил, обращаясь ко мне, Кущик. — Эге-ге-ге, барышня! Да у вас губа не дура, я вижу… Куда приятнее, я думаю, пожинать лавры на сценических подмостках, нежели учить географию и делать задачи…
Он опять подмигнул и, скорчив свое отталкивающее лицо в безобразную гримасу, добавил:
— А вот бы вас, красавица, водворить бы до… — и не кончил.
Бледный, но спокойный, перед нами очутился Арбатов. Он был сильно взволнован и всячески силился это скрыть.
— Послушайте. Кущик, и вы, Маргарита Артемьевна, — заговорил он глухим, прерывистым голосом, — если я еще раз узнаю или услышу про что-либо подобное, если вы еще раз позволите себе травлю этого ребенка, я… я… я выйду из состава труппы, вы никогда не увидите меня больше… А Светоносного я еще проучу за его соглядатайство и шпионства…
Теперь настала очередь Истоминой бледнеть. Она отлично знала, что только такая крупная величина, такой большой актер, как Арбатов, и такой опытный режиссер и антрепренер, как он, мог поддержать своим талантом, трудом и энергией хорошие дела театра. Без Арбатова труппа пропала бы совсем.
Ей стало жутко. Ей хотелось загладить свою вину, хотелось примирить его с собою, — и сладким голоском она заговорила:
— Ах, какой вы порох, Арбатов! Скажите, пожалуйста! Ну, можно ли так! Раз, два, и — вспыхнул. Ну, разумеется, я пошутила… Душечка Корали, я надеюсь, что вы поняли, что это была милая шутка и только… Ну, вот же, в доказательство моей симпатии и дружбы я вас поцелую.
И она действительно поцеловала меня, чуть коснувшись моей щеки своими холодными крашеными губами.
«Поцелуй Иуды!» — вихрем промелькнуло в моей голове.
— Берегитесь, Корали, она откусит вам нос! — услышала я, отойдя от Истоминой, насмешливый голос Миши и невольно засмеялась, засмеялась и… осеклась сразу.
Прислонившись к кулисе, все с тем же бледным лицом, с блуждающими глазами, стоял Арбатов. Он сжимал рукою сердце и, казалось, очень страдал.
— Сергей Сергеевич, что с вами? — метнулась я к нему.
— Ничего… ничего… детка… Успокойтесь. Это не впервые… Сердце у меня пошаливает давно… Волнения запрещены… Порок сердца, видите ли, у меня… Нy, да все пустое… Не умру, не бойтесь… Не смею умирать, пока вы не займете прочного положения на сцене…
— Какой вы хороший, все о других думаете! — произнесла я, сжимая его руку…
Его странная фраза запала глубоко в мое сердце.
Кто мог ожидать такого конца?
Как грубо, жестоко, как неожиданно разразился этот удар над нами!..
Его нет. Да полно! Так ли? Не здесь ли он между нами… И не один лишь это кошмар, жуткий и ужасный кошмар?..
Мой мозг горит, моя душа стонет, но как ни тяжко, как ни мучительно горько писать эти строки, раз я решила и радости, и горести вписывать в эту тетрадь, я должна, я должна записать все, все по порядку, как это произошло.
Мы, то есть Арбатов, я и Кущик, играли в этот вечер одноактную драму перед длиннейшим и глупейшим фарсом.
Арбатов изображал в пьесе моего отца. В конце драмы он должен убить себя из револьвера, потому что он бывший каторжник, и это обстоятельство клеймит его дочь. Сергей Сергеевич был на высоте своего призвания в этот вечер. Он играл великолепно.
Публика притаилась, затаив дыхание, следя за его игрой.
В конце пьесы у Арбатова происходит трагикомическое объяснение с Кущиком, изображавшим пьяненького торговца, пришедшего отчитывать каторжника за его давнишнюю вину.