Зиночка не может смотреть на меня без слез. Дети льнут ко мне беспрерывно.
Через неделю я уезжаю с Манефой и Уленькою. Это уже окончательно решено.
Целое утро мать Манефа читала мне житие Симеона Столпника.
Я слушала ее монотонный голос и думала свою думу. И вдруг неожиданно прервала чтение:
— Матушка!
Она вскинула на меня свои строгие глаза, однако сдержала свой гнев и спросила почти ласково:
— Что тебе, девонька?
— Матушка! Я охотно, да, я охотно пойду в монастырь… Схороню свою молодость в келье… Только… дайте возможность Зине пробиться пока… Дайте ей в долг денег, матушка… Она честная… Она возвратит вам, когда поправятся ее дела… Дайте хотя немного… на первое время… Тогда я пойду за вами вполне спокойная…
Мать Манефа долго смотрела на меня, как бы испытывая мою искренность. Очевидно, глаза мои не лгали.
— Хорошо, — произнесла она холодно, — я оставлю им порядочную сумму в день отъезда. А теперь слушай далее житие святых.
— Да, я слушаю, матушка, слушаю. Я теперь спокойна, — ответила я.
Завтра мы уезжаем.
Утром я ходила в церковь с Уленькой. На обратном пути я ее спросила:
— Уленька, почему вы отплачиваете мне злом за добро?.. Неужели вы забыли, что я спасла вашу жизнь когда-то…
— Что? Каким злом?.. Бог знает, чего вы не выдумаете, девонька! — так и встрепенулась она. — Да неужто я вам зла желаю?..
— Да!.. Вот разыскивали меня, а теперь помогаете матушке запереть меня в монастырь…
— Ксеничка! Девонька! Опомнись! Что вы говорите… Это дьявол смущает вас, девонька… Гоните, гоните его! Спасение, радость небесную мы готовим вам… Спасти вас желаем. Не в миру бо, а в чине ангельском обрящете спасение… — задыхаясь от волнения, говорила она.
Я махнула рукой. Что я могла возразить ей? У нее свои убеждения, свои взгляды. Она неисправимая фанатичка до мозга костей.
Бог с нею!
Чего же волнуюсь я?
Раз Зиночкины дела устроятся, мне не страшно мое будущее, не страшно совсем…
Целый день мы провели вместе, я, Зиночка, Валя и Зека. Оба мальчика точно притихли. Даже малютка Зека перестал играть и смеяться и не отходил от меня. Валя приютился у моих ног.
Я рассказала им в последний раз сказку-быль про Ксаню-лесовичку.
Мать Манефа и Уленька ушли в церковь. Теперь они убеждены, что можно оставить меня спокойно. Они уверены, что я не убегу от них больше. Они дадут Зиночке возможность вздохнуть немного, а я им за это отдаюсь вполне, пойду в монастырь…
Монастырь, так монастырь! Моя душа спокойна. Чего же еще мне желать?
Печально прошел этот вечер.
Все легли спать рано… Завтра надо встать с восходом… Поезд отходит в 7 часов утра. Я тоже ложусь, но едва ли я засну. Ведь завтра решается моя судьба. Завтра!
Мать Манефа и Уленька спят за ширмами.
В шесть часов их разбудят. В шесть часов поднимутся все, и начнется суматоха. Проснется Валя и недоумевающе откроет свои не детски серьезные глаза… Свернувшись клубочком, он тихо похрапывает на моей постели…
Бедняжка, как он горько наплакался вчера. — «Ты уезжаешь, тетя Китти! Ты уезжаешь!»
Этот голосок до сих пор звенит в моих ушах… Да, я уезжаю, милый, маленький Валя!..
Багровое солнце встает на востоке. Последнее солнце моей свободы! Последний час свободы, последний!
Моя рука, вооруженная пером, дрожит, когда я пишу эти строки.
Через три-четыре дня я уже не буду на воле. Через четыре дня я проснусь в тесной монастырской келейке под звон обительских колоколов…
Мать Манефа отвезет меня туда, не заезжая в свой монастырский пансион. И никогда, никогда я не увижу более свободного вольного старого леса!..
Никогда! Никогда! Никогда!
Эта мысль приводит меня в бешенство исступления… Меня, дочь леса, лесовичку, лишают воли лесной! Берут от жизни и замуравливают в каменные стены ненавистной монашеской кельи!..
А что… если?..
Все спят… Никто не услышит, как я открою дверь и… и уйду, убегу отсюда…
О, я скорее готова стать последней нищей и умереть с голоду где-нибудь в лесу, нежели… нежели.
Благая мысль! Решено… ухожу… ухожу на волю, на свободу… Умрет свободною Ксаня-лесовичка… Прощай, Зиночка!.. Прощайте, дети!..
Дети?
А они не умрут с голоду разве, когда я уйду? Мать Манефа разгневается и не поможет Зине. Не поможет ни за что. Подумает, что та в заговоре со мною и… и… они погибнут от голода и нужды, как погибали уже до появления монахинь. Нет, никогда не погублю я Зиночку и ее детей. Ксаня-лесовичка, пусть тесная келья, пусть тюрьма… Пусть погибаю я одна, в тоске и одиночестве, но не другие…
Не другие!..
Страница дописана.
Последняя страница!.. Солнце заливает мансарду… За ширмой шорох… Это проснулась мать Манефа… Сейчас проснутся и все. Перо падает из рук… Мое сердце трепещет…
Это последние строки свободной Ксани…
Последние!..
Милый дневник, прощай!
Старый лес, прощай!
Прощай, свобода, воля, радость жизни, Зиночка, дети, все прощайте!..
. . . . . . . . . . . . . . .
На этом обрывается дневник Ксани.
Бледная, с темными кругами под глазами, сходила по шаткой лестнице Ксаня со своей мансарды в сопровождении Уленьки и матери Манефы. Зиночка стояла наверху лестницы и, одной рукой обнимая детей, другой крестила отъезжавшую. И Зиночка, и дети рыдали навзрыд. Они хотели проводить на поезд Ксаню, но этому решительно воспротивилась Манефа.
— К чему? Дальние проводы — лишние слезы!
Так решила монахиня, и облагодетельствованная ею Зиночка не смела возражать ей. Бледная, с тусклым взором сходила Ксаня. Большой, черный платок и монастырского покроя платье делали ее неузнаваемой.
К воротам подъехала громыхающая пролетка захолустного извозчика. Все трое сели в экипаж. Ксаня подняла глаза на окно мансарды. Заплаканные, печальные личики детей закивали и заулыбались ей оттуда сквозь слезы.
Извозчик дернул вожжами, и утлая коляска запрыгала по мостовой, прямо на вокзал.