– Толстый, ты че там? Хавчиком любуешся? Брось. Хватай, что нашел, и шуруй к нам!
– Хавчик?! Т-т-т-т-ааам… Т-т-т-тамм…
Жиртрест очнулся. Глянул дикими глазами на парней и, захлопнув дверцу, привалился к холодильнику спиной, – белый на белом. Челюсть у него затряслась.
– Пацаны… Слушайте… Т-т-там это… – Не договорив, он открыл рот, и его вывернуло наизнанку. Отплевываясь, он бросился к выходу. – Я сматываюсь!
– Куда пошел?! – взревел Рауль.
Дюфа кинулся наперерез, цапнул толстяка за руку – Жиртрест вырвался и, оттолкнув Дюфу плечом, едва не опрокинул его навзничь.
– Придурки! Нельзя тут. Говорю – валить надо.
– Что?! – взревел Рауль. – Ты че такой борзый?! Покомандуй мне!
– Как хотите. Я ухожу.
– Стоять, жирный, кому сказано?! – схватив скальпель, подбежал к нему Рауль.
Юрас подошел к холодильнику, куда только что заглядывал Жиртрест, и, открыв дверцу, тоже застыл с открытым ртом.
– Что?! Что там?! – взвизгнул Дюфа.
Юрас не ответил. Стоял, выпучив глаза, распустив слюнявый рот, как полоумный.
– Давно ты бомжуешь, старик?
– А то!.. Я вот тебе благодарность хочу выразить. Мужик ты смелый. Защитил старика. Те-то звереныши… Это ж такие твари. Цветы, екли-мокли, жизни!
– Ты хоть имя-то свое назови. Или уже не помнишь про себя ничего?
Старик повернул лицо в сторону собеседника: черные провалы глаз, темная морщинистая кожа в сумерках напоминала древний, покрытый трещинами гранит.
– Я-то? – усмехнулся он. – Ну, почему не помню? История у меня простая. Когда-то охотником был, зверя пушного добывал. На лису, на белку, на соболя ходил. Бывало, и по заказу работал, от обчества: когда волков много расплодится или рысь на человека бросится…
Старик по-воробьиному приткнулся возле дров на корточках и, вкусно причмокивая, запыхтел сигареткой.
Вадим Николаевич ждал продолжения, наблюдая россыпь красных искр, улетающих в темноту, когда дед стряхивал пепел.
– Как-то в наших краях медведь-шатун объявился. Вышел из лесу на Михайлов день. Река уже встала, а снега что-то мало было. Оттого, может, и заснуть он не смог. А может, тайга наслала его на людей – наказать за грехи.
Медведь сам тощий, облезлый, но звероватый попался. Забрался в курятник, пошалил, а как собаки на него бросились, двоих псов задрал, рассвирепел и к мужику, соседу моему, на двор перебежал. А у того баба, как назло, на сносях дома… В общем, дело вышло нехорошее. Медведь человечины причастился и ушел. Сосед, как домой вернулся, с горя повесился.
Собрались мы тогда всем селом и порешили, что надо людоеда казнить, а то натворит он нам бед. Кликнули всех охотников, кто поблизости околачивался. Пошли медведя того искать. А как его искать, если снег толком не лег? Следов нет, примет в тайге мало…
Я тогда тоже ружьишко взял, котомочку на плечо пристроил и потрюхал себе в тайгу с одним корефаном.
На третий день сыскали мы с ним людоеда. Вернее, он сам, зверюга, носом нас почуял, да и вышел к нам, голодный, злой. Кинулся ко мне, я упал и ползу. Корефан мой – за ружье, и вдруг раз – осечка! А медведь на него зыркнул только и уже надо мной стоит… Ты хоть представляешь, городской человек, что это такое – когда махина оголтелая, неразумная на тебя всем весом вздымается? Жуткое дело!
И вот шатун – на меня, корефан со страху разум потерял и в кусты ломанулся… Встал я, себя не помня, ружьишко вскинул да как шибану зверюге промеж глаз из обоих стволов сблизи, едва мне руки отдачей не выломало. На спину приложился. Но и шатун-людоед – брык, перекувыркнулся, лапы кверху. Подобрался я ползком к нему – морда у мохнатого разворочена, а глаза карие, теплые, еще живые. И плачут.
Текут, как у ребенка, когда он от боли скукожится, но не орет, а терпит. Что-то со мной сделалось тогда в один миг, а что, я и сам не знаю. Жизнь во мне остановилась. В деревню вернулся, корефана отхайдокал батогом за то, что, гад, струсил и бросил меня одного. Думал – справедливость наведу, сердце отойдет. А все одно – холод внутри да мрак перед глазами. На каждого зверем смотрю. Будто и не деревня, а тайга передо мной. Будто и не выходил я никуда оттуда… Себя не сознавал.
Старик задрал кудлатую голову к небу, в последний раз пыхнул сигареткой и щелчком отправил бычок за дрова. И заговорил каким-то новым, веселым и молодым голосом:
– Запил я после того случая. Баба моя раньше все ныла, ребеночка хотела, а тут-то как раз и забрюхатила. Пошла в больничку, а там сказали ей врачи – мол, ребенок у тебя совсем урод, дескать, избавляться от такого надо. А уж полгода срок!
Ну, баба врачам поверила, легла под нож. Потом говорила, что мальчик у ней был, только волосатый какой-то и без глаз. Обозлилась она, словно я в этом виноват. Ты, говорит, пьешь, мразота, а у меня теперь детишек никогда не будет. Ну и выгнала меня к чертям из избы.
– Ты хоть любил ее?
– Кого-сь?
– Жену-то свою?
– На черта мне ее, стерву, любить? – шмыгнув носом, хрипато пробормотал бомж. – Я, когда ночью уходил, пошутковал: курятник поджег. Отомстить хотел бабе заради принципу. Чуток. Да ночью ветер поднялся – огонь верхами и перекинулся на дом. Потом на соседний… Меня не было, я пьяный в чужой бане валялся, а там без меня полдеревни дотла выгорело. И мой дом, и соседский, и еще куча… Жена в огне задохнулась. Вот и возвращаться мне стало некуда. Ушел я оттуда.
– Что ж. Поступил ты паскудно.
– Я-то? – Старик хмыкнул задумчиво. – Да что ж… Может, не надо было мне шатуна валить? Якутов ихние шаманы учат – на злых зверюгах, мол, проклятие, сердитые духи.
– А! Ну, коли так… Пойдем, старик.
– Куда-сь?
– Не куда-сь. А туда, где ждут нас. Ни в какие другие места ходить, старик, не стоит, не знаешь разве? – усмехнулся Вадим Николаевич.
Когда Жиртрест сиганул мимо Дюфы и одуревшего Юраса в лес, он вовсе не помышлял о бунте или спасении – он только рвался укрыть в темноте свой страх, как в недавнем детстве прятался от ночных кошмаров под одеяло. Но, проблуждав больше часа по сырой, колючей, холодной ноябрьской ночи в лесу, опомнился наконец. Перестал хаотично метаться, обхватил себя за бока, присел, захлопал руками, как наседка крыльями, пытаясь согреться.
И вдруг заметил вдалеке слабые красные отблески. Тихая невнятная воркотня доносилась оттуда. Жиртресту стало любопытно, и он пошел вперед, стараясь ступать неслышно. С его весом и габаритами получалось не очень. Да и дороги в темноте почти не было видно.
В кронах деревьев шумел ветер. Он срывал ледяные капли с веток и щедро сыпал их на голову Жиртресту, швырял целыми охапками мокрые листья ему в лицо и за шиворот так, что парень даже поскуливал от обиды, стараясь защитить последние крохи тепла, остававшиеся под рубашкой.