Последний пир | Страница: 16

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— И это все?! О такой жизни ты мечтаешь?

Я восхищен, что Шарлоту хватает честности это признать, но Жером презрительно отворачивается. Остальные беспокойно ерзают на стульях.

— А ты бы чего хотел? — спрашиваю я Жерома.

— Чего хочет любой мужчина? Оставить свой след. Мне надо было родиться во времена моего дедушки. Тогда мужчина мог добиться истинного величия.

— Наш век гораздо лучше. У нас есть наука. Есть мыслители и ученые. Предрассудки и суеверия отмирают. Мы строим хорошие дороги, новые каналы…

— Для чего? Для перевозки яблок в те края, где и так есть яблоки? А суеверия не умрут никогда. Они у черни в крови.

Эмиль краснеет и отворачивается. Интересно, сколько поколений отделяет его от черни — три? Дедушка — религиозный отступник — был чернью? Неизвестно. Зато про себя я все знаю. Я дворянин во втором поколении. Жером счел бы мою мать простолюдинкой. А если бы ее пощадил, то уж деда отнес бы к черни без малейших сомнений. Одна из повешенных герцогом Орлеанским преступниц была двоюродной сестрой моей матери.

Меня спасает только то, что отец был дворянином в исконном смысле этого слова, ибо он был потомком рыцарей. По меньшей мере половина нашего класса — это знать, заслужившая дворянский чин гражданской службой.

Жером перечисляет то, что необходимо Франции: сильный король, как наш Людовик Возлюбленный (ему сейчас двадцать, он уже устал от безобразной полячки, на которой его женили, и начал делить ложе с добрыми француженками). Сильный король, сильная казна, сильная армия. Франция — почти наверняка самое могущественное государство в Европе.

— Так и есть, — мягко соглашается Шарлот.

— Наш долг — сделать страну еще могущественней.

Мальчики вокруг принимаются кивать. Интересно, каково это — столь свято верить в какую-либо идею?

Отчасти мне забавно это слышать, и Шарлоту тоже.

Эмиль оборачивается и выпаливает:

— У нас есть выбор!

— Какой? — вопрошает Жером.

Эмиль убирает руки за спину, привстает на цыпочки и покачивается на месте. Такое ощущение, будто он невольно повторяет движения отца.

— Между здравым смыслом и заведенным порядком. Между тем, что нам только предстоит познать, и тем, во что нам приказали верить. Между старым и новым.

— А если я хочу получить и то, и другое? — спрашивает Жером.

— Не выйдет. Они противоречат друг другу.

Шарлот хохочет, и остальные мальчики тоже улыбаются.

— Ну, довольно серьезных речей! Пора открывать корзины.

На ходу он успевает погладить Эмиля по плечу, одновременно ласково и пренебрежительно, точно собаку.

Как всегда, зная мою страсть к новым вкусам, друзья дают мне попробовать привезенные из дома лакомства. Вяленую ветчину из Наварры, которую режут так тонко, что ломтики похожи на промасленную бумагу и тают на языке подобно снегу. Сыр, твердый как воск и почти безвкусный — с равнин. Анчоусы с каперсами в масле. Все мальчики привезли с собой хлеб: одному два дня, другому три, третьему пять, смотря сколько времени пришлось провести в пути. Похоже, именно по домашнему хлебу они скучают больше всего. Эмиль привез белоснежный воздушный хлеб, Жером — твердый как камень. Он клянется, что его повариха не месит тесто, а бьет: подкидывает в воздух и обрушивает на стол, как прачка, отбивающая белье, причем может делать это целый час.

Они внимательно наблюдают, как я пробую их дары. Иногда, отведав что-то особенно вкусное, я открываю глаза и успеваю заметить их улыбки. Ну и пусть, мне все равно. Многие из них вообще не обращают внимания на то, что едят.

— Попробуй-ка вот это, философ, — говорит Шарлот.

У него в руках маленький горшочек, запечатанный прозрачным маслом. Он вручает мне нож, отрывает кусок хлеба и велит снять масляную печать. Вкус того, что оказывается под ней, мне знаком — это гусиная печень. Но богатство и нежность вкуса не поддаются никакому описанию. Парфе из фуагра.

— А теперь заешь…

Он передает мне второй горшок и крошечную ложечку. Этот закрыт пробкой, под которой оказывается слой плесени — ее Шарлот велит соскрести. Кислое вишневое пюре чудесно подчеркивает и дополняет насыщенное послевкусие фуагра. Шарлот смеется над моим потрясенным лицом, а через год я вновь вспоминаю это лакомство, когда он останавливает меня в коридоре и говорит:

— Приезжай посмотреть на наш вишневый сад. Полковник разрешил. Они с отцом уже поговорили.

1734
Раненый волк

— Моя мать…

— Будет любезной и отрешенной. Отец, которого я увижу только по приезде в замок де Со и перед самым отбытием, будет слишком занят и никому из нас не помешает. Твоя сестра Маргарита, которую нельзя называть Марго без ее личного разрешения, — красива, надменна и старше меня. Влюбляться в нее запрещено. Средняя сестра, Виржини, может быть весела и радушна, а может быть замкнута и необщительна, предсказать это невозможно. Зато Элиза, младшая сестра, будет виснуть у меня на шее и требовать, чтобы я катал ее на закорках. Твоя мать считает, что она уже большая для таких забав, поэтому ей следует отказывать…

Шарлот со смехом откидывается на кожаное сиденье экипажа.

— Смотрю, ты внимательно меня слушал!..

— А как же иначе!

Странно, но у меня такое впечатление, что Шарлот волнуется из-за моего приезда в гости больше, чем я — хотя, видит Бог, и я волнуюсь. Полковник пригласил меня в свой кабинет и предупредил, что герцог де Со по моему поведению будет оценивать всю академию. Я должен постоянно об этом помнить.

Герцог прислал за нами карету. Карету, возчика и свиту. Экипаж изнутри отделан красным бархатом, сиденья кожаные, а на двери изображен герб де Со. Это самый роскошный экипаж, какой мне доводилось видеть. И едет он поразительно быстро.

Мы останавливаемся на лучших постоялых дворах, едим что хотим, но пьем на удивление мало. По-моему, Шарлот боится, что о любом нашем проступке немедленно доложат отцу. Мое поведение становится причиной его беспокойства лишь однажды: когда я ухожу на кухню и спрашиваю, откуда у жаркого такой аромат. Можжевельник, отвечает повар. Я прекрасно знаю запах можжевельника: это не он. Я не отступаюсь, и в конце концов повар дает мне понюхать кусочек какой-то коры. С острова в Ост-Индии, говорит он, но названия якобы не знает.

— У меня дома… — начинает Шарлот.

— …на кухню ни ногой? — заканчиваю за него я.

Он кивает, обрадовавшись, что я все понял и не обиделся, и мы снова разваливаемся на мягких сиденьях. Рессоры у кареты такие хорошие, что только на самых высоких ухабах мы врезаемся друг в друга или приваливаемся к стенкам. Живые изгороди вдоль дорог еще покрыты цветом, но пшеница на полях уже пожелтела, а небо — голубое и на удивление безоблачное. Крестьяне гнут спины на полях, точно животные: безмолвные и всюду одинаковые. Лишь иногда они поднимают глаза на карету и тут же их прячут — наши миры проплывают мимо друг друга, не соприкасаясь. Их лица пусты, их чувства нам неведомы. Прямо на наших глазах какая-то женщина садится возле изгороди и испражняется на обочину. Шарлот хохочет. Он прав: она молода и миловидна, пусть и гадит с бездумностью коровы.