В конце недели Шарлот уехал и забрал с собой отца Лорана: ему предложили новую должность в Сорбонне. То было серьезное продвижение для деревенского священника — даже для такого молодого и ученого. Он уехал в старой фамильной карете нового герцога, заручившись его покровительством, и Виржини проводила любовника горькими слезами. Несколько лет спустя отец Лоран написал трактат о противоречии между добротой Господа и жестокостью мира. Трактат был посвящен Шарлоту и неизвестной музе. К тому времени у нас родился Лоран. Я позволил Виржини назвать так нашего сына, поскольку знал, что ребенок мой: между отъездом священника и рождением сына прошло слишком много времени. У Виржини был дядя по имени Лоран, и она заявила, что хочет назвать ребенка в честь него. Я сделал вид, что поверил.
Появление на свет Лорана стоило мне жены. Та, кого я любил, потерял и сумел вернуть — не столько благодаря собственным достоинствам, сколько благодаря красноречию Шарлота, — вновь исчезла и боле не возвращалась. Мой второй сын родился летом 1758-го, спустя два года после смерти старшего брата и через двадцать с лишним лет после нашей свадьбы. Роды были тяжелые и слишком долгие — не всякая женщина вынесет подобное испытание. Виржини кричала так истошно, что я ушел из замка и бродил по лесу, моля Бога, в которого почти не верил, спасти ее, если придется выбирать между матерью и ребенком. Внутри у нее все порвалось, и на свое дитя она впервые взглянула сквозь туман боли. Других детей Виржини вначале кормила грудью сама, но на Лорана она не могла даже смотреть и полностью отдала его на попечение слуг. Я все ждал возвращения моей родной Виржини — ведь где-то она должна была быть? Однако ее глаза, глядевшие куда-то внутрь, оставались пустыми и заплаканными.
— Все хорошо, — говорила она, сидя неподвижно на стуле у окна.
Виржини твердила одно и то же всем: мне, врачу, брату, приехавшему взглянуть на будущего маркиза. В отчаянии я даже позвал в гости отца Лорана — человека, в честь которого Виржини назвала сына. Он приехал сразу. Грязный и усталый, он провел ночь в тряской карете и благополучно одолел кишащий бандитами лес. Я указал ему комнату Виржини, а сам вновь отправился прогуляться по саду. Мне было плевать, что подумают люди.
Несколько часов спустя отец Лоран пришел поговорить со мной.
Он выглядел еще более изможденным и постаревшим. Париж был недобр к священнику, и кожа его покрылась пятнами от плохой воды. За год у него облысела макушка и раздался живот, так что ряса плотно на нем обтянулась. Красивое в юности лицо огрубело. Круглым лицам такое свойственно.
— Итак? — Я заговорил с ним тоном, каким обратился бы к деревенскому священнику. Он поначалу возмутился, но в тот же миг обуздал свою гордыню. Учитывая, что последние несколько часов он провел в комнате моей жены, а мой наследник носил его имя, я имел право говорить кратко и без обиняков.
— Маркиз…
Воцарилась тишина, и я нашел способ ее заполнить: налил нам обоим вина и молча поставил перед ним бокал. Слуг не было — ни в комнате, ни за дверью. Нам предстоял весьма личный разговор.
Однако говорить оказалось не о чем. Отец Лоран пробормотал соболезнования по поводу состояния моей супруги, сказал какую-то избитую фразу о милости Божьей и спросил, что думает врач. Поскольку врач думал то же самое — «дайте ей время и доверьтесь Господу», — я сдержанно поблагодарил священника за приезд, предложил ему комнату в замке и сказал, что он может пробыть у нас сколько захочет. Днем отец Лоран уехал — такой же грязный и изможденный, как лошади, которые его привезли.
Быть может, я неправильно истолковал слова «дайте ей время», ограничив свои визиты в спальню жены. Тем не менее наши пути разошлись, и дверь между нашими комнатами почти всегда была закрыта. Иногда заперта на ключ, иногда нет; никакой логики в этом я не нашел. То, что моя жена посвящала свое время чтению, давало мне слабую надежду. Все лучше, чем сидеть недвижно у окна и смотреть на озеро.
Я знал, что в любом городе есть бордель, и не один. Впрочем, я мог никуда не ехать: хозяин любого трактира между моим имением и ближайшим городком с удовольствием отдал бы мне свою дочь, жену или сестру — за вознаграждение, разумеется.
Первым делом я остановился на постоялом дворе, предлагавшем дешевые комнаты и еще более дешевые харчи фермерам, торговцам и случайным горожанам с кислыми минами, которых воротило от шума, толпы и дрянной еды. Столовая была битком забита, за барной стойкой толкались местные пьянчужки. В дверях то и дело показывались хохочущие и обнимающиеся парочки. Я окинул взглядом юношей и девушек, торопливо обслуживавших постояльцев, и подумал, что большинство из них наверняка зачаты на черной лестнице этого же постоялого двора.
Я поехал дальше и остановился на окраине следующего городка: дорожная пыль осела у меня на сапогах и в глотке. У дочери трактирщика были черные масляные кудри и грязная блузка, которая почти просвечивала от множества стирок. Хозяин заведения заметил мой интерес и тут же подошел, поедая меня алчным расчетливым взглядом. О цене речь не зашла — быть может, трактирщик предлагал свою дочь впервые. Он только сказал, что девушка она хорошая, работящая, послушная и уважает мать (та подсматривала за нами из-за кухонной двери). Я кивнул в знак согласия, поднялся в снятую наверху комнату и стал поджидать девушку.
— Милорд. — Она сделала неуклюжий реверанс и с надеждой взглянула на меня: одобрю или нет?
Я улыбнулся, и лицо ее посветлело.
— Принести вам еды, господин?
«Или сразу задрать юбку?» Я понял, что она хотела сказать, и попросил подать мне хлеба с сыром. Хлеб — самый свежий, какой удастся найти, а сыр — самый старый. Она на всякий случай уточнила мою просьбу и выбежала из комнаты, задев меня плечом и бедром. Я посмотрел ей вслед, и она покраснела. У начала лестницы девушка ненадолго остановилась и перевела дух.
— Господин, матушка передала вот это. — Она развернула мягкий теплый хлеб, от которого несло дрожжами. На корочке остался отпечаток моего большого пальца. — И сыр. — Под перевернутой тарелкой лежала восьмушка камамбера — на нем наросло столько плесени, что он, казалось, уже прирос к блюду. Рядом оказался козий сыр, покрытый белым пушком.
— Вы просили старый…
— Именно так! — Я быстро накрыл камамбер тарелкой, пока им не провоняла вся комната. — Можешь унести обратно.
Некоторые вкусы необязательно пробовать вновь — как утиные яйца, которые китайцы маринуют в конской моче и на сто дней закапывают в землю. Девушка ушла, но очень скоро вернулась — румяная от бега по лестнице.
— Сядь, — велел я.
Она села и стала смотреть, как я срезаю с козьего сыра слой плесени: под ним оказалась мякоть цвета топленого сала и консистенции твердого воска. Отрезав тонкий ломтик, я положил его на корку хлеба и протянул ей. Она прожевала два или три раза и поспешно проглотила. Когда я предложил еще, девушка покачала головой и, чтобы не обидеть меня, пояснила: «Я уже ела».