Рука Роя бегала по блокноту.
— Перестань, — сказал я.
Это было все равно что выстрелить ему в лицо.
— И это после стольких недель ожидания? К черту! Что это с тобой?
— Я выхожу из игры.
— Я тоже. Думаешь, мне все это нравится? — Он задумался над своими словами. — Ладно, пусть мне будет плохо, но сперва я разберусь с этим.
Он сделал рисунок еще кошмарнее, выделяя самые страшные черты.
— Ну как?
— Вот теперь мне действительно страшно.
— Думаешь, он выскочит из-за ширмы и схватит тебя?
— Точно!
— Садись и ешь свой салат. Знаешь, как говорит Хичкок: когда главный художник закончил с декорациями, фильм состоялся. Наш фильм состоялся. Это — его завершение. Дело в шляпе.
— Но отчего мне так стыдно? — Я тяжело опустился обратно на стул и не мог уже смотреть в Роев блокнот.
— Потому что ты не он, а он не ты. Благодари Бога и цени каждое проявление Его милости. Что, если я порву все это и мы уйдем? Сколько еще месяцев нам понадобится, чтобы найти что-то столь же печальное и страшное?
Я с трудом проглотил комок в горле.
— Вечность.
— То-то. Другого такого вечера не будет. Так что сиди спокойно, ешь и жди.
— Я подожду, но спокойно сидеть не смогу, и мне будет очень грустно.
Рой посмотрел на меня в упор.
— Видишь эти глаза?
— Да.
— Что ты в них видишь?
— Слезы.
— Значит, я переживаю не меньше твоего, но ничего не могу с собой поделать. Остынь. Выпей.
Он подлил еще шампанского.
— Какая гадость, — сказал я.
Рой рисовал, и лицо ясно проявлялось на бумаге. Лицо на стадии полного разложения, словно его жилец — разум, обитавший под этой оболочкой, — сбежал, уплыл за тысячи миль и теперь безвозвратно тонет. Если под этой плотью и были кости, их давно разметало на части, и, воссоединившись, они обрели какие-то жучиные очертания — чужие фасады, замаскированные под руины. Если и был под этими костями разум, прячущийся в расселинах сетчатки и слуховых каналов, то он отчаянно заявлял о себе через вращающиеся белки глаз.
Однако, как только нам принесли еду и налили шампанского, мы с Роем застыли от ужаса: из-за ширмы раздались взрывы невероятного хохота, гулко отражавшиеся от стен. Сперва женщина не смеялась в ответ, но затем, по прошествии часа, ее негромкий смех звучал почти наравне с хохотом мужчины. Но если его смех звучал чисто, как колокол, то ее хихиканье было почти истеричным.
Чтобы не дать деру, я надрался в хлам. Когда бутыль с шампанским опустела, метрдотель принес другую и отвел мою руку, которой я пытался нащупать пустой бумажник.
— Грок, — напомнил он, но Рой его не слышал. Он заполнял блокнот — страницу за страницей; время шло, смех слышался все громче, наброски Роя становились все более гротескными, словно бурные всплески бесхитростного веселья подстегивали воспоминания и заставляли исчеркивать страницы. Наконец смех затих. Из-за ширмы послышался негромкий шорох суетливых сборов, и перед нашим столиком появился метрдотель.
— Прошу вас, — вкрадчиво сказал он. — Мы закрываемся. Не возражаете?
Он кивнул в сторону двери и отошел в сторону, отодвигая стол. Рой поддался, посмотрел на ширму с восточным орнаментом.
— Нет, — произнес метрдотель. — Вы должны уйти первыми, таков порядок.
Я уже был на полпути к двери, когда мне пришлось обернуться назад.
— Рой? — позвал я.
Рой пошел за мной, то и дело оглядываясь, словно уходил из театра, когда спектакль еще не закончился.
Когда мы с Роем вышли на улицу, к обочине как раз подъезжало такси. На улице не было ни души, кроме мужчины среднего роста в длинном верблюжьем пальто, стоявшего к нам спиной на краю тротуара. Его выдала папка, зажатая под мышкой слева. День за днем я видел эту папку в летнюю пору моей юности и ранней молодости перед дверями «Коламбии», «Парамаунта», «МГМ» и прочих киностудий. Она была полна прекрасно нарисованных портретов Греты Гарбо, [80] Рональда Колмана, [81] Кларка Гейбла, [82] Джин Харлоу и тысяч других, и на каждом — росчерк актера красными чернилами. Все они принадлежали неистовому собирателю автографов, нынче постаревшему. Я заколебался в нерешительности, но все же остановился.
— Кларенс? — окликнул я его.
Человек вздрогнул, словно не хотел быть узнанным.
— Это же ты? — спросил я и взял его за локоть. — Ты Кларенс, да?
Тот отшатнулся, но наконец обернулся ко мне. Это было то же лицо, только седые морщины и бледность старили его.
— Что? — произнес он.
— Ты меня помнишь? — спросил я. — Наверняка помнишь. Когда-то я носился по Голливуду вместе с тремя сумасшедшими сестрами. Одна из них еще шила такие цветастые гавайские рубашки, в которых Бинг Кросби [83] снимался в своих ранних фильмах. Я приходил к «Максимус» в полдень и стоял там каждый день все лето тысяча девятьсот тридцать четвертого года. И ты тоже там был. Как я мог забыть? У тебя был единственный из виденных мной набросков Греты Гарбо, подписанный ею…