– Ты умный, тебе легче, – смиренно пробормотал Фрищенко и, хотя все уже было оговорено, продолжал: – Давай по новой, Капитан. Значит, начинаете вы в девятнадцать и первый номер у вас с лошадьми.
– Амазонки. Примерно с шести в конюшне не протолкнись, а около того Ваньку видели живым.
– В семнадцать сорок пять, – уточнил Фрищенко. – Потом лошадей прибрали, вывели, и конюшня опустела.
– Ясное дело, конюх с помощниками идут к манежу, смотрят представление и принимают горячих, обтирают, ведут во двор, прогуливают.
– Ведут через конюшню, ворота запираются изнутри, – майор обреченно вздохнул.
– Непременно запираются, иначе пацаны пролезут, спасенья нет. Я тебе говорил, и другого ты не услышишь: ворота заперты на все сто. После выступления их открывают лишь летом, сейчас нельзя, горячая лошадь простудится.
– Значит, после выступления в конюшне опять сутолока?
– Ну какая сутолока? Лошади же не люди, чего им толкаться?
– А людей много?
– Только свои: конюх, помощники, девчонки заскочат любимца огладить, угостить, только их и видели. Любой посторонний тут будет торчать, словно памятник на площади.
– Вот-вот, согласен, – Фрищенко кивнул. – На памятник никто внимания не обращает: стоит, а может, убежал, глаз обвыкся, не видит. Кто может зайти в конюшню и не привлечь ничьего внимания?
– Уборщица, Сильвер, Классик, – начал загибать пальцы Колесников, подумав, сказал:– Больше никто. Что прилип? Ясно же, Ивана в то время в конюшне не было, его нашли позднее и уже… – он махнул рукой.
– И ты за последнее время новых людей на работу не брал?
– У меня цирк, а не проходной двор.
– Сколько же времени длится номер «Амазонки»? – спросил Фрищенко и сам же ответил:– Около десяти минут. Ворота во двор были заперты, со стороны кулис стояли люди, въезжали и возвращались с манежа лошади. Никого нового ты на работу не брал. Значит, кто-то из твоих родимых сотрудников либо артистов, – он поднял палец и повторил: – Либо артистов в эти десять минут и зарезал парня.
– Слушай, Сеня, не надо заправлять, – Колесников покрутил пальцем у виска, – я своих людей знаю лучше чем собственную жопу, и за каждого могу ответить. Это тебя одни подонки окружают.
Фрищенко на злые слова земляка никакого внимания не обратил, даже кивнул согласно, но это относилось не к высказыванию Колесникова, а к мыслям майора Фрищенко.
– Днем у цирка видели иномарку с московскими номерами.
– Я для дочки нашей Аннушки – метлами у меня командует – в Москве лекарство заказывал. Человек приехал, передал, уехал, торопился, даже чай пить не стал.
– Понятно, – Фрищенко снова закивал и, чтобы не привлекать к полковнику внимания, спросил:– А откуда журналист объявился?
– Из златоглавой, откуда еще, – Колесников дернул подбородком. – Не пойму, как он тут ночью объявился? Кто ему сказал?
– Я тебя не в сыщики вербую, не зову стучать на соратников, – Фрищенко тяжело поднялся. – Но ты, Леша, оглянись вокруг себя, вроде трахают тебя.
Колесников набрал в легкие воздух, покраснел от натуги. Пока он выбирал слова покрепче, Фрищенко проскользнул мимо, распахнул дверь и объявил:
– Всем спать! Оперсоставу задержаться!
На бывшей обкомовской даче, расположенной километрах в двадцати от Города, в эту же ночь сидел за столом и читал газеты Кирилл Владимирович Трунин – человек молодой, но очень серьезный. Ему недавно исполнилось тридцать два, но по имени-отчеству Трунина называли уже несколько лет, сначала вроде бы шутливо. Довольно быстро привыкли и сверстники, которые в свои двадцать пять были для всех Сережки и Петьки, многие из них без упоминания отчества счастливо доживут и до шестидесяти. Они признали, что Кирилл Владимирович Трунин – человек иного замеса. На первый взгляд, он не производил впечатления: среднего роста, фигурой не примечателен, одевается по усредненной моде, когда-то носил костюм, рубашку с галстуком, теперь в джинсовой одежде и куртке с молниями, ничего броского, дорогого, глазу не зацепиться. Обычная советская семья, родители-инженеры, жили скромно, как все, от зарплаты до зарплаты. Трунин и школу, и юрфак университета окончил середнячком, как любили тогда выражаться: рядовой товарищ, обыкновенный советский человек. Но он родился лидером, очень быстро это осознал, легко подчинял сверстников, но уже в школе понял, что общество, в котором он живет, любит лишь серый цвет, средний рост, не умных, а хитрых, не способных, а приспосабливающихся. И тогда еще без отчества, просто Кирилл, Трунин запрятал свое лидерство глубоко вовнутрь, начал присматриваться к окружающим, в основном к людям, успешно продвигающимся вверх. Он быстро и без особого труда определил, что лестница, ведущая наверх, практически одна – комсомол, затем партия, далее со всеми остановками, сколько пролетов осилишь, так высоко и заберешься. Принцип подъема по этой лестнице, как он понял, был достаточно прост. Необходимо постоянно угождать вышестоящему, казаться не шибко умным, лишь сообразительным и очень расторопным, выжидать и либо подловить, когда шеф сам оступится, либо в нужный момент ножку подставить, сбросить вниз, быстренько занять место и громко кричать, как умен и неповторим проходимец, карабкающийся на пролет выше. Итак, еще в школе Кирилл Трунин сообразил, что лестница лишь одна и нечего изобретать велосипед; как и все вступил в комсомол, стал секретарем, райком помог поступить в университет, где Кирилла уже ждали, тут же «избрали» комсоргом курса. А как же иначе. Разве без подсказки райкома собравшиеся в кучу девочки и мальчики с первого взгляда могут определить, кто есть кто? У ребят различные увлечения, спорт, бесконечные романы, гори этот комсомол голубым огнем: одни заседания да головная боль. И предложенная кандидатура всем понравилась: парням – тем, что на женском фронте не конкурент, девчонкам он импонировал своим спокойствием, простотой обращения, нос не задирал, ни за кем не ухлестывал.
Учился он на первом курсе прилежно, комсомольские обязанности выполнял аккуратно, но без излишнего вдохновения, чтобы раньше времени не привлечь к себе ревнивого внимания уже формирующихся старшекурсников-функционеров. Через два года, когда он уже примеривался, каким образом войдет в комитет, в университет прибыл с визитом первый секретарь райкома. Видимо, сам Господь Бог уберег неразумного, Кирилл Трунин стал свидетелем разговора высокого гостя с секретарем комитета комсомола, которые неизвестного парня и за человека не считали, потому не стеснялись.
– Ты куда лезешь? – кричал гость. – У тебя кто – папа, мама, дядя, в конце концов? У тебя кто за спиной? Ты полагаешь, каждый жополиз может ползком к кормушке подобраться? Ты сосешь? Ты сосешь старательно, когда сочтем достойным, тогда позовем.
Услышанное потрясло Кирилла не цинизмом, а обнаженной простотой самого факта, что, не имея родословной, человек обречен на многолетнее холуйство, даже рабство. Он выбрался на улицу ошарашенный не столько услышанным, сколько собственной глупостью. «Раз я это вовремя понял, значит, не дурак», – решил он, усаживаясь на скамейку. Задрав голову и глядя на небо прикидывал, какое кресло там, наверху, он считает для себя подходящим. Уж, конечно, – не райком комсомола, даже не райком партии, как минимум подошло бы место в горкоме. Даже если туда заберешься, к тому времени самый сладкий кусок в горло не полезет, унижения – чушь интеллигентская, годы жалко. «Я должен захватить власть молодым, – решил он, перестал разглядывать небосвод, поднялся со скамьи. – Мы двинем иным путем. Власть человеку дают деньги. Не удается сразу захватить власть, значит, следует начать с денег, которые охраняет государство, конкретно милиция. Если я не хочу быстренько, как фрайер, устроиться в лагере, и коли я собираюсь против ментов выступить, следует узнать, как они живут, чем дышат». Не от одного подслушанного разговора прозрел Кирилл Трунин и не за час, сидя на скамеечке, перерешил он свою судьбу. Прошло не менее полугода сомнений и колебаний, он примеривался, как схватить удачу за шиворот, как не промахнуться и оказаться в седле. Понял, что быстро ничего не получится, придется терпеть.