— Я тебя сделал, Зелимхан! — заорал я, приспустив окно со своей стороны и любуясь стремительным пенным потоком, бурлящим глубоко внизу, под обрывом. — Я вас всех сделал, индюки!
Тю-ю-ю-ю-ю… Ба-бах!!! — оглушительно рвануло метрах в пятидесяти справа по курсу. Я заложил крутой вираж, огибая здоровенную воронку, и чуть сбавил скорость. Вот так ни фуя себе! Вот так… Так вот, значит, что за игрушки у загадочного Имрана! Нет, вы совсем оборзели, ребята, — лупите из миномета по чужой земле. Давненько, давненько мне не приходилось слышать этого чудесного свиста — с достопамятных времен РЧВ.
Тю-ю-ю-ю-ю… Ба-бах!!! — на этот раз шарахнуло практически сразу за спиной — метрах в двадцати, машину слегка подбросило взрывной волной, но характерного стукотка сыпанувших по жести осколков я не услышал. Значит, фугасами долбят — нет у них осколочных. Однако миномет вслепую работать не может — где-то на горе у них сидит довольно опытный корректировщик и поправляет артиллеристов, ориентируясь по разрывам. Вот, значит, куда залез маленький Рашид — и ясно теперь, что у него за оптика. Однако хер вам по всей морде, дорогие! Вот он — спуск! Сейчас проскочу петлю над обрывом — и до свидания!
Прижавшись вплотную к обрыву, я мельком глянул вниз, в клокочущие воды Терека, и чуть прибавил скорость, выходя из виража.
Тю-ю-ю-ю-ю… — опять противно запела мина, только на этот раз разрыва я не услышал. Показалось, что кто-то изнутри изо всех сил надавил на барабанные перепонки: в голове вдруг страшно зазвенело, сознание мгновенно свернулось в коллапс, отказываясь воспринимать окружающую действительность. Машину швырнуло влево, ударило об острый каменистый край обрыва, перевалило за него — и ощущение тяжести мгновенно пропало. Невесомость…
Последнее, что успел зафиксировать мой агонизирующий мозг, было чувство безразмерного удивления. Так вот ты какая — смерть! Беззвучная и невесомая, как космос…
Поздняя осень на высокогорье — самая мерзопакостная пора из всех имеющихся в наличии времен года. Двадцать четыре часа в сутки живописные альпийские лужайки, расположенные по склонам вокруг усадьбы Хашмукаевых, погружены в молочно-белый кисель тумана, практически ощутимый на ощупь и холодный, как абсолютный нуль. Хотя нет, я неверно выразился: сейчас они, эти самые лужайки, не выглядят живописными — из-за проклятого хронического тумана влажность воздуха настолько велика, что в обозримой видимости царят вечная слякоть, грязь и уныние.
Дожди здесь не идут. Неоткуда им идти: облака — вот они, как раз и есть тот самый молочно-белый кисель, намертво застывший на лужайках и мрачной ледяной субстанцией заползающий в мой насквозь пропитанный влагой организм. Бр-р-р-р… И как там в Лондоне всякие Шерлоки с сэрами Уилфредами не сгнили на корню от такой погоды? Я вот, чувствую, еще пара недель — и заплету ласты, ну не Ихтиандр я…
С огромными усилиями натянув шланг на кран, берусь за одну из ручек допотопного водяного насоса и начинаю качать. Вода лениво булькает в шланге и медленными толчками выплескивается в огромную ржавую бочку, установленную на козлах. Родник находится метрах в пятидесяти ниже по склону, от него в усадьбу ползет замысловатое сооружение из разнокалиберных труб, сработанное в незапамятные времена еще прадедом Султана Хашмукаева. Ягодицы мои тоскливо сжимаются от мрачного предчувствия. Если буду качать такими темпами, наверняка управлюсь аккурат к наступлению темноты. Надо поднажать, а то не успею убрать с пятачка за домом последствия дневной мясозаготовительной деятельности хозяев. А это чревато.
Сегодня был забойный день. Резали овнов, снимали шкуры, а овечьи трупы готовили к транспортировке в долину: тщательно потрошили и укладывали в тентованный «ГАЗ-66». Гонять скот живьем Хашмукаевы уже давненько завязали — нерентабельное это предприятие. Живой баран стоит дешевле, нежели взятые по отдельности мясо и шкура. Гораздо выгоднее постоять три дня на базаре, продавая баранину килограммами, чем сразу сдать оптом все стадо какому-нибудь закупщику.
Я в процедуре забоя участия не принимал, потому как являюсь инвалидом: моя правая рука сломана и пребывает в самодельном лубке. Да и не нравятся мне такие мероприятия — они у меня вызывают нездоровые ассоциации, связанные с основным родом жизнедеятельности в недалеком прошлом. Сейчас мне нужно по-быстрому закачать воду в бочку и аннулировать кровавый бардак, образовавшийся на заднем дворе после бойни. Если не успею до наступления темноты, Султан будет пороть нагайкой, а у меня еще с прошлою раза рубцы на жопе не зажили, чешутся и зудят. В это время года здесь каждая ранка заживает втрое дольше, чем обычно, — Лондон ичкерский, мать его ети!
Предвкушение неминуемой порки подстегивает сознание и обостряет ощущения: солнца из-за тумана не видно, но я чувствую, что вот-вот начнут сгущаться сумерки. Проклятая бочка заполнена всего па треть, и в обозримом будущем прогресс не предвидится — чудес здесь не бывает. Эх, мне бы руку! Двумя руками качать легче — уцепился за оба рычага и наяривай себе в разные стороны. В принципе я бы мог задействовать свою зажатую в лубок правую — чувствую, что кость предплечья более-менее срослась, еще недельку, и можно снимать шипы. Но за мной пристально наблюдает часовой: хозяйская дочь Лейла, вооруженная карабином. Вот она, сидит на лавке, привалившись спиной к ограде, и скучающе лупит на меня свои огромные черные глазища. Эй, где мои семнадцать лет! Вот достанется кому-то красавица: умница, хозяйка, каких поискать, и… и с двадцати шагов попадает навскидку из карабина по подброшенной в воздух бутылке. Они тут все стреляют на звук с завязанными глазами, это, если хотите, национальная особенность. Потому что те, кто данной особенностью не обладает в полной мере, здесь долго не живут. Климат, что ли, такой…
Лейле нет еще и одиннадцати, и рассчитывать на женскую симпатию к моей скромной персоне нет смысла, к тому же я неверный — существо для мусульманки низшего разряда — и, ко всему прочему, существо кудлатое, бородато-нечесаное, перемазанное в грязи и смердящее потом. Мразь, одним словом. А потому своенравная девчонка, заметив, что я манипулирую обеими руками, немедленно настучит об этом отцу. Тогда опять будут ломать — а эта процедура у меня отчего-то не вызывает буйного восторга. Ну не мазохист я, увы! С другой стороны, жопа тоже не железная — она отказывается воспринимать нагайку как фатальную неизбежность бытия. Но порка — это все же боль иного порядка. А вообще, можно попробовать решить проблему несколько иначе — все зависит от настроения моей маленькой надзирательницы.
— Лилька! Покачала бы, а? — вкрадчиво прошу я, скорчив предсмертную гримасу, способную разжалобить, наверно, и бойца расстрельной команды на центральной площади Грозного. — Не успеваю я! Султан опять пороть будет. Потом задница будет болеть неделю — а когда она у меня болит, башка ни черта не соображает… Слыхала поговорку: голова болит — жопе легче?
Лейла некоторое время размышляет. Дополнительные разъяснения произнесенной мною идиомы не требуются: мой часовой прекрасно понимает, что, если «башка ни черта не соображает», ни о каких упражнениях не может быть и речи. Ей страшно не хочется делать мою работу, но она некоторым образом зависит от меня: я учу это чудо природы английскому. Девчонка не по годам смышленая, все схватывает на лету и испытывает не по-детски острое желание выбиться в люди. Тлетворное влияние телевидения проникло и в этот забытый Аллахом уголок Ичкерии — Лейла желает стать переводчицей и жить в большом городе, где много людей, машин, красивых вещей и вообще — много всего того, чего нет на пастбище.