Теперь все будет иначе.
Немцам устроили вечернюю прогулку под надзором Феди. А мы с Алешей осмотрели подвал, где Шайдеману придется жить не менее десяти дней.
Одну тему я боялся затрагивать в разговорах с Алешей. Только мне было известно, где архив Халязина, — и уж не ради ли архива затеяна вся эта галиматья?
Быть или не быть? — Героическая гибель Портоса. — Быть!
Посредником оказался бравый мужчина, пропахший кофе и трубочным табаком, в суть дела наниматели его посвятили не полностью, и он взвился, когда услышал, что «груз» будет передаваться ему по частям, то есть поначалу два человека, русский и немец, а затем, после того, как русский подтвердит «оттуда», что условие выполнено, — только после этого еще одна пара покинет порт и город Новороссийск. Причем — пригрозил я — надо спешить, слышны шаги МГБ… Уже побывав в порту, я изучил, как сходит команда на берег и как возвращается, а именно таким путем можно перебросить с причала на борт нужных людей. Пограничный наряд у трапа, сверка пропуска с паспортом, Григория Ивановича бы сюда, научил бы он запоминать физиономии проверяемых. Пароходов — семь или восемь под погрузкой. Ни одного пассажирского с гурьбой полупьяных путешественников. Отец Рудника — владелец судоходных компаний, пароходы его ходят под разными флагами, но с каждым капитаном договариваться нельзя. Как оповестятся наниматели о внезапном изменении планов — неизвестно. О другом я думал уже пятый месяц — с того московского вечера в «Шестиграннике». И старался ничем не выдать Алеше, о чем размышляю.
Потому что я не хотел покидать СССР. Не для меня эта Германия и вся эта Европа, я никак не мог забыть тупого американца с его дурацкими конвенциями: все было чужим, все отторгало, а уж какие-то там деньги… тьфу! Но говорить Алеше об этом — нельзя. Он может заартачиться, дворянской спеси в нем с избытком, но спесь-то — я отмечал это, горюя, — не отвращала его от Германии, где он все-таки прожил достаточно. А мне нужна была земля, на которой родился; я смогу — украдкою хотя бы — увидеть детей Этери и постоять у могилы матери.
И наконец — архив. Я его ни за какие деньги не продам. Нельзя лишать человека последней радости.
И решение мое окончательно окрепло, утвердилось, когда Федя принес мне оружие, многими на фронте уважаемый ТТ. Пистолет лежал на моей ладони, ничуть не отягощая ее своим весом, ибо он — бестелесен, невесом. Еще не зная, что будет дальше, как развернутся события, я тем не менее предвидел: из этого ствола будет убит Гюнтер Шайдеман, и пистолет, отброшенный мною после выстрела, полетит в какую-то бездну, ибо он и Шайдеман — неразрывно связаны. Этот пистолет — только для этого немца. В средние века убийцы коронованных особ бросали наземь мушкеты или аркебузы и уходили, и оставление оружия такого высокого назначения — не от попытки скрыться, здесь глубочайший философский смысл, жаль, что я как-то невнимательно прослушал лекцию Чеха. (Но помнится афоризм его, впоследствии повторенный одним французом: «Убийство для индивида то же, что революция для коллектива».)
В один из дней середины октября — уже начинало смеркаться — я повел Рудника в город; Алеша шел следом, Федя остался сидеть на сундуке, закрывая им крышку подвала.
Мне было больно, я едва не расплакался, обнимая Алешу на прощание, а тот, не подозревая о моем предательстве, был сух и деловит, сказал, что с Шайдемана глаз нельзя спускать, а Федя только в мордобое смыслит.
Приблизился посредник и увел от меня Алексея Петровича Бобрикова. Рудник уже догадался, куда его ведут, рванулся ко мне и пожал руку.
Тьма поглотила их. Я побрел к Феде, к сундуку, к Шайдеману, который понял, куда подевался сотоварищ по погребу, и молчал, затаился.
Через пять дней я позвонил посреднику и услышал от него ничего не говорящее немцам слово («Артамон»), каким Алеша сообщил мне, что он и Рудник уже в полной безопасности, деньги выплачены.
Теперь настала очередь Шайдемана. Предполагалось, что через три дня я передам его посреднику, а ночью исчезну, распрощавшись с Федей.
Билет на проходящий поезд Баку — Москва был куплен с рук, я еще потолкался около управления порта, узнав новости, которые мне очень пригодились через несколько часов. Пошел сменять Федю на боевом посту, остановился у калитки, почуяв недоброе: дверь на веранду распахивалась от порывов ветра, что могло быть при раскрытом окне кухни. Ворвался в дом и увидел распростертого на полу Федю, в спине его торчал нож, столовый, но зауженный и заостренный, мы им чистили картошку.
Гюнтера Шайдемана, конечно, и след простыл. Пистолета он не нашел, да и не знал он о нем. Я бегал вдвое быстрее трамвая и был в дваыдцати метрах от трапа, по которому поднимался Шайдеман. Транспорт — греческий, половина команды — немцы, Гюнтер ничем не рисковал, когда трубой сложил ладони и заблажил — или это мне почудилось — «Wir sind Moorsoldaten», а затем помахал мне барской ручкой.
Тогда-то, не вынимая ТТ из кармана плаща, я выстрелил, и Шайдеман стал оседать…
Диверсанта наконец-то забирают органы (женские, половые): женится. — «И рисовала на стекле заветный вензель…». — Вновь он с оружием!
Мне стало так одиноко, так неуютно! Ведь я не Шайдемана убил, а омертвил что-то в себе; какая-то часть моей жизни пресеклась, умельчилась, из памяти выпали месяцы, когда я был лабухом, и музыка меня теперь попугивала. В Москве шел снег, несколько часов пробыл я в столице, посидел у памятника Тимирязеву… Зачем?
Всю зиму пролежал я в Курбатовке, но однажды что-то во мне встрепенулось, и я подался в Москву, надо было сочленять цепь времен.
Не помню, как у меня было с ночевкой в эти дни. Наверное, поздним вечером я брал билет до Смоленска или Ярославля, высаживался и шел к московской кассе. Из меня будто какие-то пружины извлекли, от легкого толчка я падал, все во мне было бескостным. Неизвестно, куда завело бы меня безволие — воровская шайка приняла бы, богатая вдова, огни летящего на меня тепловоза.
Что-то я еще недоделал в своей напрасно прожитой жизни, о которой думал, для ориентации в пространстве смотря на мелькающие сапожки впереди идущей женщины. Вдруг она поскользнулась и упала, беглый осмотр убедил меня: перелом голени. Взяв женщину (она была легкой, почти девочка) на руки, вышел на середину улицы Чернышевского. Остановилась «скорая», нас повезли в Склифосовского, стали оформлять: Сенина Анна Семеновна, 1928 года рождения, прописана на улице Гайдара, дом восемь… «А вы кем ей приходитесь?» — это вопрос ко мне. «Родственник». Уже сделали рентген, пришел терапевт, тогда-то она, Сенина Анна Семеновна, и позвала меня. Дала ключи от квартиры. Попросила завтра прийти сюда, принести домашний халатик на первый раз, а потом она скажет, что еще надо, а сейчас голова трещит, ничего не соображает.
Каталка с нею скрылась в лифте, я побрел по Садовой; улица Гайдара, я чувствовал, где-то рядом, всегда травмы случаются невдалеке от дома, когда психика расслабляется. Два замка, две комнаты, квартира отдельная, не холодно. Жалкие остатки пищи, но во всем прочем — достаток. Попил чай, полистал какую-то книгу, разделся, лег на диване, нашел внутри него одеяло, утром покопался в шкафах, у Курского вокзала купил яблок, робко вошел в палату, где со вздернутыми ногами возлежали на койках три женщины. У моей Сениной дела обстояли не так плохо, гипс всего лишь, без вытяжки. По виду — полное соответствие паспорту, двадцать один год, студентка третьего курса филфака. Спросил: «Ну ты как?» — и губами притронулся ко лбу. Домашний халатик принес я да шлепанцы, две длинные ночные сорочки, чулки. Шевелением скрюченного пальчика она заставила мое ухо приблизиться к ее тонким злым губам.