— Выходит, я соломинка?
— Нет. Но меня заинтересовало то, что вы рассказали мне об El Ogro. Я об этом слышу не в первый раз. Вот я и думаю, что кроется за этим странным словом. Гетц чего-то боялся, тут мы уверены. Возможно, эта тайна как-то связана с его убийством…
— Не стоит слишком серьезно относиться к тому, что я наговорил. Это все детские воспоминания.
Волокин присел на огромный домкрат. Он действительно чувствовал себя лучше. Ему пришлась по душе эта комната, чем-то похожая на уютный, привычный чердак. За стопкой шин вертелся включенный на полную мощность электрический обогреватель.
— Расскажите мне о Гетце, — попросил он. — О его отношении к певчим, к хору. Поройтесь в памяти.
Мазуайе ответил не сразу. Он собирался с мыслями.
— Гетц искал чистоту, — произнес он наконец. — Я думаю, он был очень верующим. — Волокин вспомнил распятие, висевшее в спальне на улице Газан. — Христианский аскетизм — вот его путь. Потому-то он и руководил детскими хорами. Ему нравилась сама атмосфера невинности…
— Вы хотите сказать, из-за голосов?
— Ну конечно. Нет ничего чище, чем голос ребенка. Ведь и их тела тоже чисты.
— Поподробнее, пожалуйста.
— Мы тогда еще не достигли половой зрелости. У нас не было секса. Не было оформленных желаний. Это-то и нравилось Гетцу. Я был уже почти взрослым. Я понимал, что Гетц любит мужчин. Думаю, он переживал свой гомосексуализм как нечто грязное, греховное. Общаясь с нами, он очищался от грехов, понимаете?
Выходит, Волокин ошибался во всем. Гетц никогда не пачкал детей своими взрослыми желаниями. Скорее наоборот, дети своей невинностью помогали ему очиститься. Впрочем, за Гетцем и без гомосексуализма водилось немало грехов. Годы преступлений, пыток, пособничества чилийским и немецким палачам.
Он снова вслушался в голос механика, который теперь звучал мечтательно.
— Мы и сами были счастливы благодаря своей чистоте… Мы не отдавали себе отчета, но даже само наше непонимание было признаком чистоты. Дурачились в коридорах, хрипели, вместо того чтобы петь, и вдруг… — Он щелкнул пальцами. — Наши голоса парили в нефе, раскрывая чистоту наших душ.
Волокин принялся за третий круассан. Для механика парень оказался уж очень интеллигентным. Он завершил свою тираду, прошептав:
— Да, мы вправду были ангелами. Но ангелами, которым грозила опасность.
— Кто вам угрожал?
— Никто. Ломка. Мы знали, что это благословенное состояние долго не продлится. Зачарованное время.
Мужчина в комбинезоне встал и подлил себе кофе.
— Я много думал об этом явлении. Ломка означает половое созревание. А созревание — секс. Да, мы теряли свои ангельские голоса, когда нашим телом овладевало желание. Грех. По мере того как зло распространялось среди нас, наши голоса менялись. Половая зрелость — это грехопадение в библейском смысле слова.
Волокин в свою очередь наполнил кружку. Чувствуя, что подобрался к ключевому моменту расследования, снова угнездился на домкрате:
— Так думал Гетц?
— Разумеется. Он беспокоился за нас из-за наступления ломки. Я часто думал о нем. Позже. Когда мне исполнилось двадцать. Тогда мне вспомнились его слова. Я многое понял…
Он молча выпил несколько глотков. Пар от кофе окутывал его, словно материализованная печаль. Волокину хотелось скрутить косячок, но он опасался последствий. Хотя был уверен, что и механик с удовольствием курнул бы травки.
Каким-то отстраненным голосом Режис снова заговорил:
— Я ошибался насчет некоторых слов и поступков Гетца.
— Каких же?
— Ну, этот пресловутый El Ogro, о котором говорил мне Гетц… Тогда я подумал, что он уносит детей, которые плохо поют. Чтобы их наказать. Но теперь мне кажется, что все было наоборот.
— Наоборот?
— Людоеда, о котором говорил Гетц, привлекали безупречные голоса. Чем вернее мы пели, тем скорее он мог нас похитить.
Волокин подумал о Танги Визеле, об Уго Монетье. Слова Мазуайе только подтверждали его правоту. Вся эта история с похищением детей ради их голоса. Ему следовало выяснить, какой тембр и вокальный уровень был у тех двух мальчиков. Узнать, были ли они певчими-виртуозами?
— Я думаю, Гетц жил с этой постоянной тревогой. Он заставлял нас работать, совершенствоваться, вечно опасаясь, как бы мы не поднялись слишком высоко, не выделились. Ведь именно это совершенство привлекло бы чудовище…
— И вы можете это доказать?
— Конечно нет. — Он взглянул на дно своей кружки. — Ведь это было… так… ощущение.
— И все же…
— Ну взять хотя бы тот случай, о котором я вам уже говорил. Когда мы с ним репетировали «Мизерере». Я то и дело сбивался. Я начинал знаменитую партию солиста. Не знаю, слышали вы…
— Слышал. Я музыкант.
— Супер. Так вот, я пел и фальшивил. Гетц просил меня начать сначала. Он нервничал все больше и больше. И все поглядывал на галерею, как будто там кто-то стоял. Человек, который пришел меня послушать, понимаете?
— Понимаю.
— Самое странное — то, как вел себя Гетц. С одной стороны, он нервничал, когда я фальшивил. А с другой, казалось, был доволен. Точно я заваливал прослушивание, а он, пожалуй, был этому рад. Хотя я осознаю все это только теперь.
Волокин представил себе Людоеда, «пожирателя голосов», которого особенно привлекают некоторые ноты. Мелодическая линия «Мизерере».
Мазуайе высказал вслух то, что Волокин думал про себя:
— Я чувствую, что в тот день оказался на волосок от гибели. Вот почему Гетц плакал. От волнения. А может, и от радости. Я провалил пробу и остался в живых. Самое смешное, что потом мы записали «Мизерере» на диск, и тогда я спел безупречно. Но опасность уже миновала…
Волокин переваривал полученную информацию. El Ogro существует. Вильгельм Гетц, регент хора, был его загонщиком.
Помолчав, механик продолжил:
— Не знаю, есть ли тут какая-то связь, но на следующий год произошла та история с Жаке.
— Что за история?
— С Николя Жаке. Мальчишкой из нашего хора, который пропал в девяностом году.
— Что?
— Его так и не нашли. Помню полицейских, расследование, страх. В то время мои родители только об этом и говорили.
Вот дерьмо. Волокин клял самого себя. Всю ночь он копался в прошлом хористов. Искал бывшего певчего, который мог бы рассказать ему об El Ogro, но забыл о главном: проверить, не пропадал ли еще кто-нибудь из детей.
— Расскажите мне, — потребовал он.
— Да нечего рассказывать. Однажды прошел слух, что Жаке пропал. Больше его никто не видел. Ему было столько же, сколько и мне, — тринадцать. По-моему, легавые сочли, что он просто сбежал.