Люди Домино | Страница: 73

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Я и сам ощущал некоторые симптомы. Ушной аппарат, который находился у меня в ухе с того момента, как его туда сунул Стирфорт в ту ночь, когда бежали Старосты, внезапно выпал, как мертвое насекомое, засохший и бесполезный. Я растоптал его в порошок на коврике такси.

Я вытащил мобильник и набрал номер. Эбби ответила сразу же, и я представил себе ее прекрасное лицо, омраченное тревогой.

— Генри, дорогой, с тобой все в порядке?

Хотя мир и катился в пропасть, я почувствовал укол гордости. Она впервые назвала меня так ласково. Она вообще впервые назвала меня ласково, если на то пошло.

— Я в порядке, — сказал я. — А ты?

— Я все еще дома. Решила не ходить сегодня на работу.

— Мудрое решение.

— А ты где?

— Еду в больницу. А оттуда — домой.

— У меня ужасное предчувствие. Бога ради, поторопись.


В больнице была такая же атмосфера почти нескрываемой паники, словно к городу приближалась вражеская армия и мы готовились к осаде. Палата Макена была пуста, если не считать одного распростертого на кровати старика, он тяжело и неровно дышал и бормотал что-то себе под нос. Я не мог разобрать, что он говорит, но, похоже, его речь была пропитана раскаянием, печалью и жалостью к себе за неиспользованные возможности, за убогую предсказуемость выбора.

Все та же сиделка стояла у окна, глядя, как небо затягивается чернотой. Если она и слышала, как я вошел, то явно сочла, что эта малость не стоит ее внимания. Видимо, она недавно выходила на улицу, потому что на ее плечах лежал черный снег.

— Прошу прощения, — сказал я.

Женщина не повернулась — она продолжала смотреть на черные хлопья, которые, кружась, словно в танце, падали с неба и ложились на землю гусиными перьями.

Я попробовал еще раз:

— Здравствуйте.

Она повернулась. Выражение ее лица, прежде жесткое и неуступчивое, смягчилось, морщины разгладились, а на щеках появились милые ямочки. Она казалась невыспавшейся, но довольной, словно ее клонило в сон после совокупления.

— Я ищу своего деда…

Она улыбнулась.

— Я знаю, кого вы ищете. Вы опоздали. Он ушел.

— Как это — ушел? Еще час назад он был в коме, и врачи говорили, что он никогда не встанет.

— Он выписался, — беспечно сказала сиделка, словно в этой больнице чуть ли не каждый день впавшие в кому старики выпрыгивали из постелей и направлялись к выходу. — Он сказал, что у него дела. Но он оставил вам записку. Вон там. У кровати.

Я подошел к этой ужасной больничной койке, на которой столько времени провел старый хрыч, и увидел, что сиделка права. На страничке, выдранной из блокнотика, для меня было оставлено послание.

«Дорогой Генри!

Ступай домой».

Подписано было его обычной закорючкой. Ниже шла приписка:

«Я серьезно. Ступай домой».

И больше ничего. Только это. А ведь я надеялся на какие-то объяснения.

Сиделка снова заговорила.

— Вы за него не волнуйтесь. Он ушел с друзьями. Я видела их в окно.

— С друзьями? С какими друзьями?

— Двое мужчин в такой странной одежде. Они были одеты, как…

Я оборвал ее.

— Я знаю, как они были одеты.

Женщина рассмеялась. В ее смехе была нотка порочности, словно ее неожиданно пощекотали в каком-то интимном месте.

— Так вы знаете, что грядет?

— Что?

Еще один неуместно чувственный смешок.

— Город созрел, и Левиафан идет, чтобы прибрать его к рукам.

— Что вы сказали?

Дверь распахнулась, и кто-то ворвался в палату у нас за спиной. Сиделка развернулась и снова принялась вглядываться в сгущающуюся темноту.

Новоприбывшая прокричала мое имя, и я даже не успел толком услышать стук ее каблуков и вдохнуть знакомый запах духов, как она налетела на меня и обхватила своими мясистыми руками.

— Ах, Генри…

— Привет, ма, — сказал я.

Она была покрыта снегом. Густой слой снега цеплялся за ее одежду, и хотя его следы все еще виднелись на ее волосах, остальное, видимо, давно просочилось под кожу.

— Он настоящее дерьмо, Генри. Я была последней в длинном ряду. Очередной зарубкой на спинке его кровати. — Она замолчала, поняв наконец, что произошло. — Где он? Где старый хрыч?

— Ушел. Похоже, он опроверг медицинскую науку и унес ноги.

Мама была ошарашена. С недоумением она сказала:

— Ведь так не бывает. Это невозможно.

Стоящая у окна сиделка повернула к нам голову — медленно, словно оглушенная наркотиком.

— Левиафан идет. — На ее лице застыло фанатичное выражение. — Какой великий день.

Несколько мгновений мама молча смотрела на нее, потом глотнула воздуха, словно у нее перехватило дыхание, сделала два-три тяжелых шага вперед и рухнула на стул, который заскользил по полу.

— Мама, тебе нехорошо?

Внезапно она показалась мне ужасно старой.

— Все нормально, — пробормотала она. — Не знаю, что на меня нашло. Просто голова закружилась.

— Я думаю, нам нужно уйти отсюда.

— Их так много, Генри. Всех этих женщин. Да и не только женщин. Он ни о чем другом и говорить не желает. Я не могла этого вынести.

— Идем, ма. Мне кажется, здесь небезопасно.

— Небезопасно? — Вид у матери стал испуганный. — Почему здесь небезопасно? Здесь что — Горди? В этом дело?

— Возвращайся домой. Я думаю, тебе не стоит быть одной.

И вдруг совершенно неожиданно на лице матери снова появилась улыбка, глуповатая экзальтированная улыбка.

— Ты видел эту погоду, Генри? Прекрасная. Так красиво.

Я пробормотал что-то в ответ, взял ее под руку и твердо повел к двери.

— Левиафан идет, — сказала мама. — Левиафан идет на землю.

При этих словах меня нестерпимо затошнило, но я мужественно сдержался.

Когда мы выходили из комнаты, я услышал, как начала смеяться сиделка. Мгновение спустя к ней присоединился старик, лежавший в кровати. Мы с мамой покинули палату Макена, подгоняемые стереосмехом людей, здравый смысл которых уносился вдаль и не имел ни малейших намерений хотя бы повернуть назад.


Мы со всех ног поспешили из больницы. Кровати опустели, а пациенты — даже самые тяжелые, даже давно и безнадежно прикованные к постели — были на ногах, они сбивались в кучки, волоча за собой трубки, шины и бинты. Позднее я узнал, что один из докторов, вернувшись после длительного перекура, принялся открывать окна во всех палатах, чтобы черный снег залетал внутрь и жадно покрывал всех тех, кто вручил себя заботам Сент-Чада. Персонал пытался выстроить больных в ряд, прилагал все усилия, чтобы вернуть все на свое надлежащее место, но больные, старые и умирающие не подчинялись им и вырывались на свободу. Больше всего пугало, что с каждой минутой становилось труднее отличать персонал от пациентов, дрессировщиков от зверей.