Пятилетние дети такие маленькие. По-настоящему это замечаешь, только когда они голышом. Нежная кожа, хрупкие тела, лица, постоянно полные ожидания. Он посмотрел на Мари — мыльные пузырьки со лба медленно ползут по носу, посмотрел на Давида — у него в руках флакон шампуня, он встряхивает его, выливает в воду, пены становится еще больше. Фредрик не помнил, как выглядел сам в пять лет, пробовал представить собственную голову на плечах Мари, они ведь похожи, окружающие частенько радостно констатировали сходство — он сам удивлялся, Мари обычно смущалась. Если сумеет увидеть себя пятилетним ребенком, он сможет вспомнить, сможет вновь почувствовать то, что чувствовал тогда, а помнил он только битье, помнил себя с отцом в гостиной, удары большой руки по заду, а еще помнил лицо Франса за стеклянной дверью комнаты.
— Шампунь кончился.
Давид протягивал ему флакон горлышком вниз, несколько раз демонстративно встряхнул.
— Вижу. Ты же все вылил.
— А разве не надо было?
Фредрик вздохнул:
— Конечно надо.
— Придется купить новый.
Он тоже подсматривал, когда отец порол Франса. Сам отец не замечал, что они стояли за стеклянной дверью. Франс был старше. И ему доставалось больше ударов, порка продолжалась дольше, по крайней мере, так казалось со стороны. Только уже взрослым Фредрик вспомнил. Минуло пятнадцать с лишним лет, и однажды, накануне тридцатилетия, память вдруг ожила: большая рука и дверное стекло в гостиной. С тех пор он снова и снова возвращался мыслями туда, в гостиную, не злился, странным образом даже ненависти не испытывал, печаль — вот самое подходящее слово для его ощущений.
— Пап, у нас же есть еще.
Пустым взглядом он посмотрел на Мари. Она развеяла эту пустоту.
— Ау!
— Еще?
— У нас есть еще шампунь.
— Правда?
— Вон там. Еще два пузырька. Мы купили три штуки.
Печаль Франса была больше. Он был старше, больше времени, больше битья. Обычно Франс плакал за стеклом. Только тогда. Только когда подсматривал. Он жил с печалью брата, скрывал ее, носил в себе, пока она не стала его собственной печалью и однажды утром не нанесла ему удар, один-единственный могучий удар тяжелого тридцатитонного вагона.
— Вот он, шампунь. — Мари вылезла из ванны, прошла к другой стене, к шкафу, открыла его и гордо ткнула пальцем. — Две штуки. Я же сказала. Мы купили целых три.
На полу ванной появились лужи, пена и вода ручьями текли с Мари, но она, конечно, не замечала. Вернулась с шампунем в руке и снова залезла в ванну. На удивление легко открыла флакон, Давид тут же выхватил его и решительно вылил в воду. Затем радостно выкрикнул что-то вроде «йиппи!», и они второй раз за час хлопнули друг друга по ладошкам.
Он терпеть не мог насильников. Как и всех прочих. Но такая уж у него профессия. Это просто работа, внушал он себе. Работа, работа, работа.
Тридцать два года Оке Андерссон возил заключенных из одного уголовно-исправительного учреждения в другое. Самому ему сравнялось пятьдесят девять. Волосы с проседью, но по-прежнему густые, ухоженные. Несколько килограммов лишнего веса. Ростом высокий, выше всех остальных коллег, выше всех зэков, которых возил. Метр девяносто девять, обычно говорил он. Вообще-то два метра два сантиметра, но окружающие считают людей выше двух метров отклонениями от нормы, ошибками природы, и это ему порядком надоело.
Насильников он терпеть не мог. Мелкие извращенцы, которым неймется влезть во влагалище. Больше всего он ненавидел педофилов. Чувство сильное, запретное, оно росло каждый раз, когда они с ним здоровались, единственное, что он вообще чувствовал в свои однообразные будни, агрессивность, которая пугала его. Частенько ему приходилось подавлять желание быстро заглушить мотор, перемахнуть через сиденья и прижать мерзавца к заднему стеклу.
Но он никогда не подавал виду.
Ведь возил подонков и похуже. По крайней мере, подонков с более суровыми приговорами. Всех их видел. Всем надевал наручники, сопровождал в автобус, пустым взглядом видел в зеркале заднего вида. Многие — полные идиоты. Психи. Некоторые соображали. Соображали, что на халяву ничего не бывает. Покупаешь — плати. Нехитрая философия. Эта гребаная болтовня про исправление, раскаяние и реабилитацию — чепуха. Купил — плати. Вот и все.
Насильников он распознавал сразу. Всех и каждого. Выглядят они по-особенному. Ему незачем смотреть ни в приговор, ни в документы. Он это сразу видел и на дух не принимал. Несколько раз пытался в баре за кружкой пива рассказать другим, что это можно видеть, что он видит, но, когда они спрашивали, каким образом, объяснить не мог. Его сочли гомофобом, пристрастным и негуманным, и он перестал говорить об этом — что толку-то? А видеть видел, и мерзавцы эти понимали, прятали глаза, когда их взгляды встречались.
Этого насильника он возил уже минимум раз шесть. В девяносто первом недалеко, из Верховного суда в Крунуберг и обратно, потом, когда тот в девяносто седьмом сбежал, в девяносто девятом из Сетерской кутузки еще куда-то и вот теперь, посреди ночи, в Сёдер, в больницу. Он смотрел на него, оба смотрели друг на друга, бессмысленное состязание в зеркале заднего вида — кто кого пересмотрит. Похож на нормального. Они всегда такие. Для других. Невысокий, метр семьдесят пять, худощавый, короткостриженый, спокойный. Вполне нормальный. Но насилует детей.
У подъема к Рингвеген горел красный свет. Машин ночью мало. Позади сирена с мигалкой, он подождал, пока «скорая» обгонит его.
— Приехали, Лунд. Тридцать секунд. Можешь собираться. Мы звонили, сейчас подойдет врач, осмотрит тебя.
Он не разговаривал с насильниками. Никогда. Его коллега знал об этом. Ульрик Бернтфорс был о них такого же мнения, как и он. Они все были такого мнения. Но Бернтфорс не испытывал ненависти.
— Таким манером завтрака нам ждать не придется. А тебе не придется торчать в приемной вот с этим.
Ульрик Бернтфорс кивнул на Лунда. На цепь у него на животе. На кандалы. Раньше он никогда их не использовал. Но на сей раз так приказали. Оскарссон специально звонил по этому поводу. Когда он велел Лунду раздеться, тот в ответ ухмыльнулся и слегка повертел задом. Пояс из металлических пластин на животе, четыре цепи вдоль ног, прикрепленные к кандалам на щиколотках, две цепи на теле, прикрепленные к наручникам. Он видел такое в выпусках новостей по телевизору и во время учебной поездки в Индию, но больше нигде и никогда. Шведские пенитенциарные органы держали своих заключенных под контролем благодаря численному перевесу — охранников больше, чем зэков, — иногда в наручниках, но никогда в цепях под рубахой и штанами.
— Предусмотрительно. Глубоко благодарен. Вы отличные ребята.
Лунд говорил тихо. Едва внятно. Ульрик Бернтфорс не расслышал, была ли в его словах ирония. При каждом движении Лунда цепи лязгали друг о друга; он наклонился вперед, прислонил голову к краю окошка в перегородке, отделяющей переднее сиденье от заднего.