— Вот. Это тебе.
Джон увидел, как Марв поднял руку к шее, пошарил неслушающимися пальцами и наконец ухватил то, что искал.
— Мне бы все равно пришлось его снять.
Крест. Для Джона — полная чепуха. А для Марва — все. Два года назад Марв крестился, так же как и многие другие, ждавшие своего срока в этом коридоре.
— Не надо.
Старик стянул серебряную цепочку, обмотал ее вокруг креста и протянул Джону.
— У меня никого нет. Больше отдать некому.
Джон посмотрел на цепочку, которую теперь сжимал в руке, и перевел тревожный взгляд на Вернона Эриксена.
Он никогда не видел у начальника охраны такого выражения лица.
Тот стал весь красный. Пылающее лицо словно судорогой перекосило. А голос звучал слишком громко, слишком властно.
— Откройте камеру восемь!
Это камера Джона.
Но это было не положено. Джон посмотрел на Черного Марва, но тот, казалось, не реагировал, потом перевел взгляд на трех охранников, те стояли не шевелясь и косились друг на дружку.
Дверь решетки была по-прежнему закрыта.
— Повторите, сэр. — Из громкоговорителя донесся голос с центрального поста.
Вернон Эриксен раздраженно вскинул голову, показывая, что видит охранника в другом конце коридора и обращается именно к нему.
— Я сказал, откройте восьмую камеру. Ну же!
Эриксен не отрываясь смотрел на решетку и ждал, когда откроют дверь.
— Сэр…
Один из трех охранников развел было руки, но не успел и рта раскрыть, как начальник оборвал его:
— Сам знаю, что иду на нарушение. Если вы возражаете, изложите свои претензии письменно. Потом.
Еще один взгляд в сторону центрального поста. Еще несколько секунд колебаний.
Все застыли в молчании, когда дверь камеры медленно заскользила вверх.
Вернон Эриксен подождал, пока она открылась полностью, потом обернулся к Черному Марву и кивнул в сторону камеры:
— Можешь войти.
Марв не шелохнулся.
— Вы что, хотите, чтобы я…
— Войди и попрощайся.
Потом стало холодно и сыро, из окна, расположенного почти под потолком в коридоре, дуло — тихий свистящий звук, опускавшийся к полу. Джон застегнул на все пуговицы комбинезон — оранжевый хлопчатобумажый, бесформенный, с отпечатанными белой краской буквами DR на спине и бедре.
Он мерз.
Словно подступила стужа.
Или отчаяние, с которым он столько боролся.
Он медленно шел против сильного ветра. На открытой палубе никого не было. Все были внутри этого плавучего скопления ресторанов, танцплощадок и магазинов беспошлинной торговли. До него донесся чей-то смех, а затем гвалт, звон бокалов и грохот электронных басов с одной из палуб, где собрались молодые и красивые.
Его звали Джон Шварц. И он думал о ней. Как думал постоянно.
Она была первой женщиной, с кем он по-настоящему сблизился. Первая, которую он увидел обнаженной, — он до сих пор осязал ее кожу, видел во сне, тосковал.
Она умерла восемнадцать лет назад.
В тот самый день.
Он подошел к двери, еще раз вдохнул холодный балтийский ветер и вошел; внутри судна пахло машинным маслом, перегаром и дешевыми духами.
Пять минут спустя Джон стоял на узкой сцене в просторном помещении и окидывал взглядом сегодняшнюю публику, тех, кого предстояло развлекать среди коктейлей, украшенных зонтиками, и вазочек с арахисом.
Две пары. В самом центре танцпола. Больше никого.
Джон покачал головой. Будь его воля, он бы не стал проводить вечер четверга на пароме Стокгольм — Турку. Если бы не деньги. Но дома Оскар, и деньги нужны ему теперь как никогда.
Три быстрые композиции, нарочито разухабистые, на четыре четверти, призванные расшевелить публику, и вот теперь уже восемь тесно обнявшихся пар ждут, что следующая мелодия снова будет медленная, как первая, когда можно вовсю прижиматься друг к дружке. Джон пел и скользил взглядом по танцующими, по тем, стоящим чуть поодаль и надеющимся, что их заметят и пригласят. Там была одна женщина, очень красивая: длинные темные волосы и черное платье, она рассмеялась журчащим смехом, когда кавалер наступил ей на ногу, и Джон, глядя на нее, думал об Элизабет, которая умерла, и о Хелене, которая ждала его в квартире в Накке, — в той женщине словно соединились они обе — тело Хелены и движения Элизабет, интересно, как ее зовут, подумал он.
Наступил перерыв, можно было попить минералки. Дым и свет прожекторов обволакивал его, и рубашка, бирюзовая с черной окантовкой по вороту, потемнела под мышками. Женщина, с которой он все еще пытался встретиться взглядом, не уходила с танцпола, она пару раз сменила партнеров и тоже вспотела так, что лицо и шея блестели.
Джон посмотрел на часы. Оставался еще час.
Пассажир, которого он приметил еще в прошлое Рождество, теперь подошел к танцующим, поддатый, но расчетливый, из тех, кто не упустит случая полапать женщину за ляжку. Он двигался среди танцующих пар и уже ухитрился коснуться груди одной из молоденьких женщин, Джон не понял, заметила она это или нет, обычно они не замечают: музыка гремит и столько тел скользит вокруг — вот рука была, и вот исчезла.
Джон возненавидел этого типа.
Он видывал таких и прежде, их влечет танцевальная музыка и крепкое пиво, трусливые мужики, страх так и брызжет из них на всех, кто попадется на пути, вот и эта женщина, к ней он тоже мог прижаться в темноте, дотронуться и сразу убрать руку.
Вот он направился к той женщине.
Той, что напоминала Элизабет и Хелену.
К женщине Джона.
Она наклонилась, мужчина протянул руку к ее заду, подался вперед и, словно в неком танцевальном па, прижался лобком к ее бедрам. Женщина оказалась такой же, как и все, среди всеобщего веселья и толчеи она и не заметила, что он у нее украл. Джон пел и все видел, его трясло, он ощущал ту злобу, которая прежде не раз переходила в ярость и мучила, пока не врежешь как следует. Он уже давно никого не бил, разве что в стену саданет или по мебели, но этого гада надо осадить — хватит ему тереться об женщин.
Джон лег на койку и попытался читать. Ничего не получилось. Слова путались, он не мог сосредоточиться. Все повторялось, как в самом начале, когда он был тут еще новичком; лишь пару недель проколошматив по стенам и решетке, он понял, что ему остается только одно — постараться выжить, научиться дышать, пока будут рассматриваться прошения о помиловании, и не считать часы.
Но этот день, он не такой. Сегодня Джон сознавал — он делает это не ради себя самого. Он думал о Марве. И читал он для Марва. Каждое утро один и тот же вопрос: Джон, что у тебя на сегодня? Для Марва это было важно. Стейнбек? Достоевский?