— Но послушайте, господин… — наконец, включил свое внимание Валленштейн, — Это вы были здесь вчера? Так я на все вопросы ответил… Запись? Конечно, мы ведем запись, и что вы вообще от меня хотите — ваш сотрудник, не знаю его фамилии, из группы экспертов, кажется, забрал у меня этот отрывок… ну, на котором сцена… я записал ему на диск. Извините, может, вы мне дадите возможность продолжить работу?
Фридхолм чертыхнулся и положил трубку с четким осознанием того печального обстоятельства, что уже, должно быть, не способен одинаково легко запоминать все обстоятельства собственного расследования — мало того, что сам не подумал о записи, так не подумал и о том, что нечто такое могло прийти в голову Ландстрему?
Не став додумывать печальную для него мысль, Фридхолм набрал номер криминологической лаборатории.
— Ландстрем? — спросил женский голос. Матильда или Бриджит? Чья сейчас смена? Неважно. — Он выехал на происшествие, будет через полчаса-час. Я могу вам чем-нибудь помочь, господин Фридхолм? Вряд ли вам доктор сейчас ответит, если вы позвоните ему на мобильный…
— Да, знаю. Послушайте, Матильда…
— Бриджит.
— Простите, я вас не узнал по голосу.
— У нас с Матильдой очень похожие голоса, — сообщила Бриджит, — так что ошибаетесь вы в половине случаев, это проверено.
Эксперты, черт побери, все у них точно отмерено, даже то, сколько раз майор Фридхолм путает имена помощниц Ландстрема.
— Бриджит, у вас должен быть диск с записью вчерашнего убийства в опере.
— Да, господин Фридхолм, вы же сами и передали его на экспертизу.
Видимо, Ландстрем так этот материал и оформил — как переданный следователем. Попробуй теперь утверждать, что майор даже не подумал о том, что может существовать запись…
— Вы уже…
— Конечно, — сказала Бриджит… как же ее фамилия… уж это он должен помнить… конечно, Свенсон. — Ничего интересного, господин Фридхолм, съемка велась в тот момент обзорной камерой, не сцене было темно, видна только фигура госпожи Густавсон, она загораживала Хоглунда, а ди Кампо вообще оставался в полном мраке, видно только, что за спиной госпожи Густавсон возникло какое-то движение.
— Это я потом посмотрю… с Ландстремом, конечно. Вы мне скажите: при записи фиксировалось время?
— Конечно. Вас это интересует? Я посмотрю. Подождете у телефона или мне вам перезвонить?
— Подожду, — сказал Фридхолм и принялся слушать шорохи, считая про себя, чтобы не забивать голову прежде времени ненужными мыслями. На счете двести тридцать шесть высокий голос Бриджит Светсон произнес:
— Вы еще у телефона, господин майор? Время двадцать два часа тридцать девять минут и сорок секунд.
— И сорок секунд, — повторил Фридхолм. — Спасибо, Бриджит. Я уверен, что теперь никогда не спутаю ваш голос ни с каким другим. А Ландстрему я перезвоню. Через час.
Шесть минут разницы. Можно сказать, практически одновременно. На двух континентах. Картонные кинжалы. Бред.
Я думал, они разнесут оперу. Я понимаю, конечно: убийство — лучшая реклама. То есть, я хочу сказать, что совершенно этого не понимаю, но мало ли чего я не понимаю в жизни? Почему, если случается авария, автомобиль всмятку, кровь на асфальте, зрелище не то что неприятное, но, по идее, противное гуманному человеческому естеству, так почему же все, кто видел, как это произошло, и все, кто не видел, но находился на соседней улице, а также все, кто слышал об аварии, сбегаются поглазеть? Полиция не пропускает, и они стоят толпой у ограждения, смотрят, впитывают — может, представляют себе, что каждый из них мог оказаться на месте жертвы? Почему одиннадцатого сентября, когда горели и падали башни, все телевизионные каналы показывали это кошмарное зрелище в прямом эфире, и миллионы (а может, миллиарды?) людей не могли отойти от экранов и смотрели, как маленькие черные точечки (люди!) вываливались из окон верхних этажей и падали, падали?… Кто-то стоял на карнизе и махал тряпкой, звал на помощь, потом сорвался и полетел вниз… а все смотрели, ужасались, но зрелище притягивало…
В тот день, помню, я выключил телевизор, не пошел на физфак, в шесть декан Дерюгин назначил совещание, он любил вечерние посиделки, и я представлял, о чем пойдет разговор, сидел в четырех стенах и ждал, когда все закончится. Я знал, что кто-нибудь из знакомых, оторвавшись, наконец, от телевизора, непременно позвонит и спросит: «Ты видел? Видел? Какой кошмар!»
Я не видел. Я и потом не хотел смотреть, но кадры, обошедшие мир, столько раз потом повторяли в разное, причем самое неожиданное, время, что не увидеть, не запомнить было просто невозможно.
В оперу я бы сегодня не пошел тоже — во всяком случае, увидев толпу у касс и главного входа (было только пять часов, до начала спектакля оставалось очень много времени!), я захотел вернуться в кампус и посвятить вечер чтению «Physics Letters», где была опубликована оригинальная по форме, но не очень внятная по содержанию статья Джона Галперстона о топологических ограничениях на выбор ветвлений в случае ограниченного числа миров в пост-эвереттовской модели Многомирия. Я даже оглянулся, поискав возможность выехать со стоянки задним ходом, но позади уже собралась длинная очередь машин, и ехать я мог только вперед, куда указывал дежурный. Тома не заметила моих сомнений, она сидела рядом, закрыв глаза, веки ее чуть подрагивали — она то ли мысленно пропевала свою партию, то ли, наоборот, старалась забыть о предстоявшем спектакле и вспоминала сцены из своего детдомовского детства — как-то она рассказала мне, что эти неприятные воспоминания заставляют ее ощутить необходимую злость, вкачивают в кровь адреналин.
«Зачем тебе злость, — спросил я, — если петь ты будешь сегодня Розину?»
«Ты не понимаешь! — воскликнула Тома. — Когда злишься, перестаешь бояться. Если выходишь на сцену со страхом — все равно перед кем: публикой, дирижером, темнотой зала, — то ни за что не споешь так, как нужно. А если злишься, то все идет хорошо».
Может быть, не знаю.
— Посмотри, что делается, — сказал я, выключив двигатель. — Наверно, поставят приставные стулья.
— Плохо, — сказала Тамара. — Эти люди… Они сегодня не оперу пришли слушать. Будут ждать четвертого акта, нашего дуэта и того момента, как…
— Ты знаешь… — начал я, но тоже не стал продолжать. Расскажу потом, когда после премьеры повезу Тамару в наш ресторан. Ее, конечно, позовут на банкет, который заказан в голубом зале «Савоя», но я ее увезу, не нужно ей быть сегодня в компании, где каждое второе слово будет о бедном убитом Гастальдоне.
— Что? — спросила Тома, взяла меня под руку, и мы пошли под прикрытием машин к служебному входу, где, я уже видел, репортеров скопилось больше, чем мух над тарелкой со вчерашним бифштексом.
— Ничего, — пробормотал я. — Ты никогда не пробовала надевать чадру?
— Пробовала, — улыбнулась Тома. — В консерватории. На третьем курсе мы ставили «Похищение из сераля».