То место, что он видел во сне. Место, где он и его любовник смогут затеряться навсегда.
— Добро пожаловать домой, — сказал человек Расты.
К тому времени, когда Кинси открыл дверь «Священного тиса», асфальт на Пожарной улице уже начал плавиться от июльского зноя. Лето становилось все жарче и влажнее, пока дни и ночи не слились в неясно отсыревшее пятно. Так и будет тянуться почти до конца сентября. Кинси не мог заставить себя придумывать фирменные обеды: в такую погоду не то что готовить, есть не хотелось.
Агенты спецслужб вернулись в конце июня задать еще пару десятков вопросов. Похоже, они промахнулись с машиной Заха и теперь искали бронзовый «малибу», зарегистрированный на его имя. Разумеется, никто в Потерянной Миле ничего не знал. Никто из ребятишек в глаза не видел бледного как смерть мальчишку с волосами цвета воронова крыла, чьей фотографией все размахивали агенты. Никто не помнил той ночи, когда «Гамбоу» выступала с заезжим вокалистом, особенно не помнили те, кто был в толпе на концерте, кого заводил то трагичный, то страстный, пронзительный и полный радости неистовый голос.
Добыв себе из холодильника бутылку «нацбогемы», Кинси принялся разбирать пришедшую на адрес бара почту. Счет за электричество, на удивление маленький… счет за газ… уведомление агентства по сбору платежей… и две открытки. На одной была почтовая марка Флэгстефф, Аризона, и следующие слова: «КИНСИ, ТЫ ЗАБЫЛ ЗАПЛАТИТЬ ЗА ТЕЛЕФОН. С ЛЮБОВЬЮ, СТИВ». Ниже было нацарапано «Здесь живет Сумасшедший Кот» и неясный завиток, который можно было принять за «П».
Вторая открытка была помятой, вся в неизвестного происхождения пятнах и с обтрепавшимися краями. Но Кинси показалось, что она еще хранит дыхание солнца и соли. На одной стороне была фотография- экий, экзотического фрукта, произрастающего исключительно на Ямайке, который смертельно ядовит, пока не растрескается, но потом его мякоть можно поджарить на сковородке, как яичницу-болтушку. Кремрво-желтые крупинки творожистой мякоти выступали из темно-розовой, растрескавшейся на три лепестка кожуры. В каждом из плодов сидели три сверкающих черных зерна, размером и формой похожие на глазное яблоко. Кинси читал об экий в своих поваренных книгах, но на вкус никогда не пробовал. Ему представилось, что по вкусу экий должен походить на мозги.
По обратной стороне открытки шел бордюр из крохотных рук и лиц: изящных и скорченных артритом; кричащих, ухмыляющихся, безмятежных — сотни всевозможных рук и лиц, мастерски нарисованных черной, шариковой ручкой. Размазанная почтовая марка не поддавалась прочтению, но текст гласил: «К: Я сегодня рисовал три часа. Больно чертовски — но плевать! А Дарио отращивает дредки. Поставь для меня что-нибудь из Птицы. Твой друг Т.».
Поставив свою любимую кассету Чарли Паркера, Кинси распахнул двери и выпустил Птицу, пока не кончится день, кружить над Потерянной Милей.
Однажды поздно ночью Тревор открыл глаза и обнаружил, что смотрит на ярко-зеленую ящерицу, сидящую на стене в какой-то паре дюймов от его лица. Чешуя рептилии словно посверкивала.
Тревор сморгнул, и тварь исчезла в микровихре радужных красок.
Он повернул голову и поглядел на Заха, душной тропической ночью спящего подле него на узком матрасе, голого поверх влажных от пота простыней. Лунный свет окрасил кожу Заха бледно-голубым, спутанные волосы и тени под глазами — в темное индиго. Ночи здесь были такими же синими, как и дни, небо становилось более глубокого цвета, но никогда по-настоящему не темнело.
Они жили под Негрилом, который был чем-то вроде Мекки хиппи на западном побережье острова, в самом сердце страны ганджи. У них не было ни электричества, ни водопровода, но им было все равно.
Когда они начинали скучать по благам, они стопом добирались до Негрила и проводили ночь-другую в номере роскошного отеля за двадцать американских долларов в сутки.
Иногда они ездили на ферму друга Колина, которая прикорнула среди холмов, и проводили там пару дней, укуриваясь до одури. Зах поражал воображение всех и каждого, поедая свежие «желтые башмачки», которые ел прямо с куста. Ямайцы считали, что, поедая перец, он просто рисуется, но Тревор знал, что Зах любит эти маленькие шарики огня. Сам Тревор уже влил в себя не один галлон «Голубой горы». Но не столько, сколько он пил раньше. У него больше не было причин бояться сна.
В основном они валялись в маленькой бухточке белого песка в нескольких сотнях ярдов от их хижины. Зах натирался самым крепким лосьоном против загара, какой мог купить за деньги, а потом часами лежал в сверкающей голубой воде, пристроив голову на подушке из мягкого песка. Он по-прежнему оставался как всегда бледным, но на щеках у него стал проступать слабый отсвет красок, и пятна теней вокруг глаз постепенно спадали. Он собирался научиться петь реггей.
Волосы Тревора выгорели на солнце почти до белизны. Перед тем как войти в город, ему приходилось прятать их под шляпу, иначе ямайские женщины слетались на него как птицы, чтобы гладить эти волосы, нахваливать их, пытаться заплести. Первый раз, когда это случилось, Тревор секунд десять терпел ищущие хваткие пальцы, а потом вырвался из-под них с разъяренным рыком, от которого женщины разлетелись врассыпную, а Зах, задыхаясь от смеха, беспомощно растянулся на земле.
Правая рука болела все время, но это была целительная боль, ощущение срастающихся костей, мышц, которые вспоминают, как двигаться. Тревор рисовал ежедневно, столько, сколько мог вытерпеть. Потом Зах массировал занемевшую руку, осторожно растягивая узлы пальцев, растирая сведенную судорогой ладонь. Мышца в основании большого пальца иногда пульсировала так, что Тревору хотелось снова пробить кулаком стену. Но он раз и навсегда покончил с разбиванием чего бы то ни было.
Тревор послал открытку Стиву Биссетту с просьбой передать гонорар за «Происшествие в Птичьей стране» на издание «Табу» и других комиксов.
Они говорили задушевно и одержимо, трахались столько, сколько могли выдержать их тела, иногда сочетали и то, и другое. Трудно было вспомнить, как мало времени они знакомы. Но в тоже время они начинали понимать, сколько им предстоит узнать Они начали разгадывать друг друга, как головоломки поразительной сложности, открывать друг друга, как чудесные подарки, найденные под рождественской елкой.
Иногда Тревор думал о доме. Иногда он видел его во сне, но к утру от этих снов оставались лишь отдельные образы — словно фильм, поставленный на стоп-кадр: нечто, свисающее с карниза для занавески душа и медленно поворачивающееся в темноте, ужасающее узнавание в глазах Бобби, когда он поднял взгляд от кровати, где спал его сын, которого он все-таки собирался убить, но не смог.
Решил ли Бобби уже тогда умереть, или вид его старшего сына, выросшего и побывавшего в Птичьей стране, заставил его искать убежища в смерти? Этого Тревор никогда не узнает. Да он об этом больше и не думал.
Иногда к нему возвращались ощущения: отдача в его руку от удара, когда молоток врезался в стену в каком-то дюйме от головы Заха; тысячи крохотных уколов боли, когда осколки зеркала входили в его плоть. Этого он не хотел забывать никогда.