Но теперь, когда он был здесь, на том самом месте, где сидел во сне, он все еще мог рисовать.
Он сжал зубы, глаза его потемнели. Хотя он того не знал, он выглядел как человек, который устоял под градом ударов, но теперь готов дать сдачи.
Тут взгляд Тревора упал на его собственный блокнот: и он впервые увидел, действительно увидел, что сам только что нарисовал, и от решимости не осталось и следа. Рот у него открылся; горло до боли перехватило, на глазах выступили слезы. Кофеин и адреналин кипели в его венах, заставляя сердце бильярдным шаром метаться в груди. Он едва помнил, как это рисовал. У его рассказа был совсем другой сюжет.
Предполагалось, что копы появятся с дубинками наперевес, зададут Птице и Брауну взбучку, а потом потащат их в тюрьму — с парой синяков и разбитыми головами. Вот что должно было произойти.
Но в этой версии избиением дело не кончилось.
Тут были крупные планы деревянных палок, ударяющих по головам, кожи., рвущейся и заворачивающейся от краев ран, паводок крови, вырывающийся из ноздри, глаз, разбитый в бесформенную массу посреди вздувшихся тканей, брызги выломанных зубов будто щепы слоновой кости на темном бархате. Внизу финальной страницы Птица и Браун свернулись на земле — словно загнанные и убитые ради шкур звери, плавающие в растекающейся луже крови.
Запекшаяся кровь была дана плотной штриховкой и выглядела блестящей, почти мокрой. Тревор не помнил, чтобы он так рисовал.
Дом и то, что жило здесь, что бы оно там ни было, покрыло его замысел пеленой кошмара, загипнотизировало его руку, испортило его сюжет. Или не испортило?
Правдивая история, которую собирался рассказать Тревор, должна была воздействовать исподволь. Возможно, перед ним нечто более броское, более странное и в конечном итоге — гораздо более запоминающееся. Он вообразил себе финал этой версии. Копы осознают, что убили музыкантов, и тайком исчезают, решив, что смогут списать убийство на разборки между ниггерами. Но чего долго не мог понять белый человек: бедность не означает глупость. Черные люди Джексона способны прочесть смерть своих героев как горькую книгу, переплетенную в темную кожу, которая написана пролитой из ненависти кровью.
Джексон не так уж далеко от Нового Орлеана, колыбели мрачных религий и знания трав из Африки, с Гаити, из сердца луизианских болот… И у знания свои пути…
Тревор представил себе, как вновь встают тела Птицы и Брауна — нечетко видя раздавленными глазами, туго соображая растоптанными мозгами. Это будут пустые оболочки, лишенные музыки, лишенные жизни. Но, как всякие порядочные зомби, они отыщут своих убийц. И они будут не одиноки…
Перед его внутренним взором возник полностраничный финальный кадр. Копы распяты в огне посреди газонов у собственных домов. Прибиты к крестам в огненном аду. Их почерневшие вопящие силуэты отчетливо видны на фоне насыщенной текстуры пламени. Это вполне в духе прямолинейных моралистичных «ЭС Комикс». Но он не станет делать заливок чернилами; он сделает его исключительно в карандаше — с тщательными тенями, штриховкой и гравировкой пунктиром, и это будет красиво. Он продаст этот убойный рассказ, пошлет его туда, где его смогут должным образом напечатать. В «Кам» или в «Таbоо». Он любил «Таbоо», нерегулярно выходящую антологию прекрасно прорисованных, с любовью напечатанных странных и извращенных комиксов, где черно-белые в основном истории перемежались несколькими страницами цветных — изысканных, броских и выбивающих из колеи. Все — от картин с увечьями Джо Коулмена до многочисленных замысловатых соавторских работ Алана Мура появлялось на ее страницах, напечатанных на отличной тяжелой бумаге.
Решительно сжав челюсти, Тревор снова склонился над блокнотом. Но теперь в его лице была скорее сила, чем жесткость. ЕСЛИ все выйдет так, как нужно, это будет лучшее, что он когда-либо нарисовал.
Он рисовал еще около четырех часов в резком электрическом свете, пока веки его не стали тяжелыми, а в глаза будто насыпали песку, пока его пальцы не затекли на карандаше. Потом он сложил руки на столешнице, примостил на них голову и без малейшего усилия заснул.
В какой-то момент лампа-гусь отключилась, оставив его в темноте, прерываемой лишь дрожащим, переменчивым лунным светом, проникающим в окно через кудзу и двадцать лет пыли.
В ту ночь Тревор снов не видел.
В понедельник утром Кинси Колибри проснулся с надеждой, что Тревор, возможно, ночью вернулся — хотя Кинси и не видел его все воскресенье. Кинси даже представить себе не мог, что кто-то ночует в том доме. Но очевидно, Тревор так и сделал; во всяком случае, здесь его не было.
Кинси так многое хотелось рассказать мальчику — но пора перестать думать о нем как о мальчике. В конце концов, Тревору двадцать пять: даже будь у него причина врать, хронологически выходило именно так. Кинси хорошо помнил дату смерти семьи Мак-Ги.
Просто все дело в том, что Тревор выглядит таким юным. Перепуганный пятилетний малыш еще сидит внутри Тревора, думал. Кинси, вставая и направляясь на кухню, хотя один Бог знает, что помогло ему выжить и не сойти с ума. В мальчике, безусловно, таилась немалая сила; многие, оказавшись на месте Тревора, ушли бы в тупой туман кататонии или вышибли бы себе мозги, как только доросли бы до того, чтобы заполучить в руки оружие.
Но каково это — ночевать в таком доме даже человеку невероятных душевных сил?
По окончании следствия по делу Мак-Ги — что там особо было расследовать, тела сами говорили за себя, — копы закрыли за собой дверь, и пожитки семьи так и остались в доме, собирая пыль в безмолвных, залитых кровью комнатах. В заросшем дворе появилась вывеска «ПРОДАЕТСЯ», но никто не воспринимал се иначе, чем дурную шутку риэлтера. Этот дом не только не купят, никто и никогда его не снимет.
Гуляя как-то в конце лета 1972 года по прохладному «Кладбищу забытых вещей», когда вывеска «ПРОДАЕТСЯ» у дома убийцы уже засела у него в голове, Кинси спросил себя, что сталось с вещами Мак-Ги. Плохо освещенный, огромный и гулкий торговый зал «Кладбища» походил на пещеру, заваленную всевозможной рухлядью. Ряды шатких металлических стеллажей проседали под тяжестью побитых номерных знаков, покореженного столового серебра и устаревших (хотя обычно работающих) кухонных приборов; а потрескавшиеся витрины пестрели странными безделушками, дешевыми украшениями, в корзинах громоздились горы затхлой одежды. Кинси, со своей любовью ко всякой рухляди, часто заглядывал сюда, часами разгуливая меж стеллажей.
Едва ли пожитки Мак-Ги закончили свои дни в зале «Кладбища забытых вещей». Кинси даже не был уверен, что именно ожидал увидеть: может, залитые кровью матрасы или запятнанные кровью же рубашки и платья в груде под табличкой «ЖЕНСКАЯ ОДЕЖДА. 25 ЦЕНТОВ». Но здесь не было ни джаз-пластинок, ни андеграундных комиксов, и уж конечно, здесь не было чертежного стола. Очевидно, все осталось плесневеть в безмолвных комнатах.
Дом на Дороге Скрипок так и не был продан. Вывеску «ПРОДАЕТСЯ» украли, потом краска на новой вывеске выцвела, риэлтер, оптимизм которого не имел границ, ее заменил. Зато долгое сухое лето вокруг столбика выросли высокие сорняки, и он начал крениться. Наконец вывеска упала ничком и вскоре потерялась в густой траве.