— Отдыхай, — посоветовал Беспятых. — Я на него не играл.
— Как не играл?!
— Так не играл. Моего согласия не звучало. Это все ваши вздорные фантазии, герр доктор. Сидеть, клистирная трубка!
— Товарищ капитан первого ранга, разрешите обратиться.
— Чур меня! Сгинь, нечистая сила!
— Старшина второй статьи Бубнов! Разрешите обратиться!
— Устал я от тебя, Шура!.. От твоих обращений я лысею и валерьянку пью. Что еще?
— Через полчаса, согласно речному атласу, проходим деревню Тюкавкино.
— Не препятствовать. Пусть живет деревня Тюкавкино, ее счастье.
— Там у матроса Бохана мать живет.
— Здоровья ей и многих лет жизни.
— Он ее два года не видел.
— Догадываюсь. Матросу Бохану передать мое сочувствие.
— Товарищ командир, судовой комитет обращается к вам с ходатайством.
— Отказать.
— На полчаса отпустить матроса Бохана в увольнение, на побывку.
— Мы на ходу. На месте отпустил бы на трое суток.
— На полчаса остановиться, товарищ командир.
— Да что за бар-рдак наконец!!! Налево кру-гом!
Комитет, он же Р. В. С., в составе свободных от вахты, собрался на любимом камбузе и стал думать: ставить ли дело на принцип, или хрен с ним, с Боханом, не больше других ему надо. Тихий и туповатый Бохан никого особенно не заботил, и когда он сказал ребятам, что вот бы на час остановиться здорово было, он отнюдь не надеялся, что ради него станут стопорить крейсер. Но ребятам захотелось сделать корешу приятное, и одновременно продемонстрировать не только свою человечность, но и возможности, власть. Всем идея понравилась. И вот их благой порыв пресечен на корню.
Присутствие здесь же обсуждаемого Бохана было психологической ошибкой комитетчиков. Вникая в доводы за и против, матрос Бохан возвышался в собственных глазах как фитура, заслужившая находиться в центре внимания и страстей. И размеры неправедно причиненной ему обиды возрастали по мере продолжительности речей.
— Пора уметь себя поставить, чтобы считались с комитетом! — настаивали одни.
— Да ладно, зря завели волынку… где это видано — на походе менять режим хода крейсера, чтоб моряк маму повидал, — справедливо возражали другие.
Резолюция: иди отдыхай, Бохан. Бохан теперь раздражал, как поле проигранной битвы.
Но отдыхать Бохан не стал. А пересчитал у койки свои семнадцать рублей, сунулся в пустой первый кубрик, украл из рундучка вестового две сотни и вылез на палубу, смотреть по левому борту, когда покажется родная деревня.
— Человек за бортом!
— Бохан, сука, убью!
До берега тут было метров двести, и проплыть их прямо в робе — как нечего делать.
— Стоп машина! Шлюпку на воду! Шлюпочная команда — в шлюпку! Вытащить и набить морду!
Но быстро только команды отдаются, выполняются они вовсе не так гладко, о чем свидетельствует вся история катастроф на воде.
Течение здесь было тихое. Бохан отмахивал энергичными саженками, поочередно выдергивая плечи и выбрасывая вперед руки. Синий берет, облипший дурную белобрысую голову, быстро близился к голым ивовым кустам, свисающим в бурую гладкую воду. Водица была октябрьская, но ничего, не Ледовитый океан, да и плыть недалече.
— Дезертира расстреляю лично!! Отдать якоря!
Все, что должно делаться особенно быстро, неизменно получается особенно медленно, как известно. Заело кормовой таль. Через пять минут — и так норматив неплох! — ял был спущен. Беглая падла матрос Бохан как раз в этот момент вылезал на берег, скользя коленями и цепляясь за ветви. Он оглянулся и скрылся в кустах.
— Вон он бежит! К домам! — показал с мостика лоцман.
— А куда ж ему бежать, в Америку? — пробурчал Ольховский.
Догонщики навалились на весла. Десяток гребков вырвали, как на гонках, так что звонко чмокали водовороты под вылетающими из воды лопастями. Потом опомнились и успокоились. Ладно, никуда не денется.
Деревня была ужасна. Это была даже не дыра, а скорее останки дыры, выбывшей по ветхости из конкурса дыр. Все прямые линии были кривыми и волнистыми, все прямые углы косыми, содержа любое количество градусов, кроме девяноста. Заборы застыли в падении. Деревянные стены и крыши напоминали цветом и общим пессимизмом слинявшую от старости и полудохлую ворону. Наиболее радостно и жизнеспособно в этом пейзаже после битвы выглядела настоящая ворона, сидевшая на ржавой телевизионной антенне. Удивительна была сочная грязь на единственной улочке, если можно назвать улочкой проход между двойным рядом хибар: при полном отсутствии видимых людей неясно оставалось, кто мог эту грязь замесить своими ногами либо колесами. Грязь выглядела естественным основанием и прародительницей всего, что возвышалось над ней и наводило на мысли о стихах Некрасова, крепостном праве и домотканых саванах.
— Да здесь лучше удавиться, чем жить, — пробормотал Габисония.
Казалось странным, чтобы урожденный обитатель этих мест, выросший с представлением о нормальности жизни здесь, мог бы быть человеком современного мира, служить на крейсере, иметь дело с механизмами и ничем не отличаться от прочих. Не то на корабле он должен был бы выделяться, как туземец в Лондоне, не то здесь — как белый среди бушменов.
Они постучались в крайнюю калитку. Тишина. Вошли во дворик, чувствуя себя нарядом эсэсовцев. На двери рыжел амбарный замок.
Единственным жилым духом была слабая сладковатая вонь отхожих мест. Но жизнь, однако, в деревне присутствовала. В третьем дворе из-под распавшегося крыльца на них блеснули два внимательных глаза.
— Кис-кис-кис!
Кошка зашипела и метнулась за угол.
В четвертой избе, с выбитыми окнами, дверь была заколочена наискось щербатым горбылем.
— Эй! Да есть тут кто живой?
Следующий дом был явно обитаем, потому что на окнах висели занавесочки, а у завалинки копались две голенастые рябые курицы, отмеченные кольцом синей изоленты на лапе. Наличие в природе хозяев косвенно подтверждалось и различимым, если прислушаться, фырканьем трактора за дальним увалом. Взгорбок ограничивал перспективу кочковатым и клочковатым лугом, на ближнем краю которого и помещался этот могильник, называвшийся, по утверждению беглого в настоящий момент матроса Бохана, деревня Тюкавкино.
Бохана они обнаружили в седьмой и предпоследней избе — по мокрым следам на крыльце. Здесь их встретила собака — тощая шавка, которая дважды неуверенно гавкнула и отскочила, поджав хвост и как бы извиняясь за то, что посмела выразить им неуважение лишь в силу кормящих ее обязанностей.