Мулка прокладывал лыжню. Короткие лыжи, подбитые лосиным камусом, мерно продвигались, уплотняя снег.
Лайка бежала за ним по утоптанной тропе.
Мы вышли затемно, и затемно пришли.
– Никак Мулка пожаловал! Ну-у, что-т-то бу-удет!
Промысловика звали Саша Матвеенко, и родом он был с Донбасса. Вторую зиму Саша работал без напарника: ловил рыбу, ставил капканы.
Под единым с домом навесом помещалась банька, запасы дров, сушились связки рыбы и беличьи шкурки.
– Гости! Ну праздник! – Саша сиял.
Он вытопил баньку, и мы отхлестались вениками.
Саня подумал, сбрил бороду, надел белую вышитую рубаху и оказался заводным и смешливым тридцатилетним парнем. Толсто напластал чира и нельму – янтарно-розовую, тающую. Выставил бутылку ("я ящик на сезон беру, еще есть").
– Ах, хорошо! Вот не чаял!
Я рассказывал. Саня ахал. Мулка курил.
Трещала печь, жарились оттаявшие рябчики ("есть хоть кого угостить"). Уютно светила керосиновая лампа. Юная москвичка смеялась на Ленинских горах со стены – с обложки "Огонька".
…Утром я вышел проводить Мулку.
Снег, сумрак, дымок над крышей.
Лайка стояла у его ног.
– Я зря вывел тебя, – сказал Мулка. – Вчера.
Мы остановились, сварили чаю и перекурили.
– Теперь я буду прокладывать. – И я пошел вперед. Оглянулся.
Его глаза полыхнули.
Черные бойницы. Динамит.
Правая рука снимает ремень ружья за спиной.
Я бежал, задыхаясь.
– Стой!
В груди резало и свистело. Пот. Гири на ногах.
– Стой!
Холод между лопаток.
Моя большая, огромная, слабая, беззащитная, живая спина.
Сердце, позвоночник, легкие, желудок – просвечивают ясно, как на мишени, слегка прикрытые одеждой и плотью.
Щелчок бойка, дубиной бьет горячая пуля, не мигает черный глаз природного охотника, таежного снайпера. Сторожа тайны своей.
Я ограбил его существование. Унес его мысли, его тайну. Разрушил его жизнь, лишил ее смысла. Зачем теперь охранять себя от людей в тайге – собственному тюремщику?
– Я бросил ружье!! Эй!.. Бросил!
Он положил ружье в снег, вынув патроны, и отошел назад.
Я вернулся. Страх, стыд, неуверенность…
Я обессилел, в поту и дрожи. Он сварил крутой чай, сыпанул полкружки сахару.
– Ты что, меня испугался? Тайга; это бывает… Что ты… Сам подумай – зачем бы я мог, как, почему? Я просто ружье поправил! Пей, пей, сейчас пойдем дальше, а то ты вспотел, нельзя отдыхать, простудиться можно, надо идти.
Спасенный не стоит спасителя. Кто я? Ценою в грош.
Он шел впереди. Патроны были у него.
Я за ним, в ста шагах. С пустым карабином. Старым армейским симоновским карабином, рассверленным под восемь миллиметров, чтоб не подходили стандартные патроны и снизилась прицельность и дальность боя хватит и так. Такие продают охотникам местных народностей.
Он вынул нож, точеный ребятами где-то в мастерской из клапанной стали. Ручка резной кости: длинны вечера в тайге, бесконечен и прихотлив узор.
Нож свистнул в полутьме, стукнул: вошел в торчащий из снега сук шагах в двадцати.
– Дело сделано, – сказал Мулка и улыбнулся весело и с превосходством, какая-то назидательная была улыбка; или это мне в темноте показалось? – Я не сохранил знание. Я только человек… А ружье мне было бы не нужно.
Нож с костяной узорной рукоятью.
Страх и безмолвие.
Синий след, синяя равнина, царапина лыжни уходит за поворот, как за горизонт. Черная точка.
Совесть, больная знанием.
Знание, больное гордыней.
В десятиь утра Саня, проклиная богов севера, чертей эфира и диспетчеров госпромхоза, настроил рацию и, выйдя на связь с диспетчерской, заказал санрейс.
Я помогал ему паковать в кули мороженую рыьу и пересчитывать песцовые шкурки.
Потом он ушел по путику проверять капканы, а я топил печь, месил тесто, варил гусятину с лапшой – и думал…
Через месяц я послал Мулке – через Санин адрес – из Ленинграда две пары водолазного белья, "Историю античной эстетики" Лосева, хорошую трубку с табаком и водонепроницаемые светящиеся часы для подводного плавания. Ответа не получил, но ведь писать я и сам не люблю.
В Ленинград ко мне Мулка так и не приехал, еще на пару писем – не ответил; да и писал-то я на Саню.
А Саня через полтора года, летом, позвонил в мою дверь – и гостил две недели из своего полугодового, с оплаченными раз в три года, билетами, полярного отпуска: две недли загула, напора и "отведения души".
– Чудак, – сказал он о Мулке. – Глаза жестокие, а сам добрый. Умный! в двух университетах учился. Говорят, шаманом хотел быть, а потом выучился и раздумал, а трудиться нормально ему, вроде, религия не позволяет… или с родней поссорился, говорят.
…Я провожал его в ресторане гостиницы "Московская". Дружески-одобрительный официант менял бутылки с коньяком. В полумраке сцены, в приглушенных прожекторах, девушки в газе и кисее изгибались под музыку, танцуя баядер. Саня облизал губы.
– Я тебе вот что скажу, – сказал он. – ПрОклятое то место. Я на этой точке два плана делал, по полтораста песцов ловил, рыбы шесть тонн. Бензиновый движок в прошлом году купил, электричество сделал. А только не вернусь туда больше. Найду желающего, продам ему все там, тысячи четыре точно возьму, и – ша…
Я не понял.
– Пошел Мулке подарок твой относить – а там и нет ничего… Вообще ничего, понял?
– Может, не нашел? – Я улыбнулся, начиная подозревать истину.
– Как не найти – прямо на берегу стояла?! Что я, один год в тайге, не ходил по ней, что ли?.. Заночевал у костра, назавтра все там исходил, дальше дошел – аж до Чертова Пальца, а это на десять километров дальше, понял? – Он выпил, изящно промокнул губы салфеткой и положил ее обратно на колени. – А назад иду – вот она, избушка! Пустая! черная… Ближе подошел – все настежь, все покосилось. И… и кости собачьи на крыльце.
Ну – я пощипал себя, что не сплю, и по реке вниз обратно – задницу в горсть, и мелкими скачками. У поворота оглянулся – а там свет в окне! И собака залаяла!
До дому долетел – не знаю как. Печь растопил, сижу у нее и трясусь. И ружье рядом.
А потом – тринадцать дней ровно! – все капканы как один пустые! Каждый день обхожу, еще десяток в звпвсе был – поставил: ничего! И рыба: две сетки в прорубях у меня: пусто, понял! Ну, думаю, плохо дело…