Толстые жесткие усы навалились на запавший рот.
Пегие густые волосы, когда-то рыжие, потемнели к старости, потом засолились сединой, а теперь намокли от сукровицы.
Бальзам потомкам сохранит
Останки бренной плоти…
С хрустом ломали щипцы грудные кости. Потрошитель вынул грудину целиком, — пугающий красный треугольный веер. Кому не жарко на дьявольской сковороде?
А в проеме — сердце, тугой плотный ком, изрубленный шрамом. Люди взывали к нему десятилетиями. К мышце, заизвесткованной склерозом.
О, какое было сердитое сердце! Оно знало одно сердоболие — инфаркт.
И все время косился я на его половой мочеиспускательный детородный член, и было мне отчего-то досадно, что он у него маленький, сморщенный, фиолетовый, как засохший финик. Глупость какая — все-таки отец народов!
А в остальном — все, как у всех людей.
* * *
Анатомы резали Пахана, пилили и строгали его, выворачивали на стол пронзительно-синие, в белых пленках кишки, багровый булыжник печени, скользили по мрамору чудовищные фасолины почек.
Господи! Вся эта кровавая мешанина дохлого мяса и старых хрустких костей еще вчера управляла миром, была его судьбой, была перстом, указующим человечеству.
Если бы хоть один владыка мира смог побывать на своем вскрытии!
* * *
А потом они принялись за голову. Собственно, из-за этого я и терпел два часа весь кошмар. Я хотел заглянуть ему в голову.
Не знаю, что ожидал я там увидеть.
Электронную машину?
Выпорхнувшую черным дымом нечистую силу?
Махоньких, меньше лилипутов, человечков — марксика, гитлерка, лениночка, — по очереди нашептывавших ему всегда безошибочные решения?
Не знаю. Не знаю.
Но ведь в этой круглой костяной коробке спрятан удивительный секрет.
Как он все это сумел? Я хочу понять.
* * *
Потрошитель-прозектор полоснул ножом ржаво-серую шевелюру от уха до уха, и сдвинувшаяся на лбу мертвеца кожа исказила это прищуренное горбоносое лицо гримасой ужасного гнева.
Все отшатнулись. Я закрыл глаза.
Еле слышный треск кожи. Стук металла по камню. Тишина. И пронзительно-едкое подвизгивание пилы.
Когда я посмотрел снова, то скальп уже был снят поперек головы, а прозектор пилил крышку черепа ослепительно бликующей никелированной ножовкой.
Пахану навернули на лицо собственную прическу.
— Готово! — сказал прозектор и ловко сковырнул с черепа верхнюю костяную пиалу. Он держал ее на вытянутых пальцах, будто сбирался из нее чай пить.
Мозг. Желтовато-серые в коричнево-красных пятнах извивистые бугры.
Здоровенный орех. Орех. Конечно, орех. Большущий усохший грецкий орех.
Орех. Как хорошо я помню крупный звонкий орех на черенке с двумя разлапистыми бархатно-зелеными листьями, что валялся утром на ровно посыпанной желтым песком дорожке сада пицундской дачи Великого Пахана.
Я охранял покой в саду под его окнами. И еле слышный треск привлек мое внимание — сентябрьский орех сам упал с дерева, еще трепетали его толстые листья.
Поднял орех, кожура его уже сшелушилась, он был ядреный и чуть холодновато-влажный от росы, он занимал всю пригоршню. Кончик финки я засунул в узкую черную дырочку его лона, похожую на таинственную щель женского вместилища, нажал чуть-чуть на нож, и створки со слабым хрустом разошлись.
Где-то там, внутри еще не распавшихся скорлупок, было ядро — бугорчатый желтоватый мозг ореха. Но рассмотреть его я не смог. Мириады крошечных рыжих муравьев, словно ждавших от меня свободы, рванулись брызгами из ореха. Я не сообразил его бросить, и в следующий миг они ползли по моим рукам, десятками падали на костюм, они уже пробрались ко мне под рубаху. Они ползли по лезвию ножа.
Я стряхивал их с рук, хлопал по брюкам, давил их на шее, на лице, они уже кусались и щекотали меня под мышками и в паху.
Душил их, растирал в грязные липкие пятнышки, они источали пронзительный кислый запах. Особенно те, что уже попали в рот.
Рыжие маленькие мурашки.
Я разделся догола и нырнул в декоративный прудик. Муравьи всплывали с меня, как матросы с утонувшего парохода. Грязно-рыжими разводами шевелились они на стоялом стекле утренней воды.
У бортика валялся орех — в одной половинке костяного панциря. Внутри было желто-серое, бугристое, извивистое, усохшее ядро.
Выползали последние рыжие твари.
Старый мозг. Изъеденный орех. Ядро злоумия
* * *
…Я проснулся через двадцать пять лет. В какой-то темной маленькой комнате со спертым воздухом. Рядом лежала голая баба.
На никелированной кровати с дутыми шарами на спинках. Я толкнул подругу в бок и, когда она подняла свою толстую заспанную мордочку с подушки, спросил:
— Ты кто?
— Я?.. Я штукатур, — уронила голову и крепко, пьяно заснула.
Через двадцать пять лет. После успения Великого Пахана.
Она уснула, а я проснулся окончательно. Проклятье похмелья — раннее пробуждение. Проклятье наступающей старости.
В похмелье и в старости люди, наверное, острее чувствуют — сколь многого они не сделали и как мало осталось времени. Хочется спать, а неведомая сила поднимает тебя и начинает кружить, мучить, стыдить: думай, кайся, продлевай остаток…
Я не чувствую себя стариком, но думать тяжело: болит голова, подташнивает, нечем дышать.
Любимая девушка рядом со мной громко, с присвистом дышала. У нее наверняка аденоиды. Штукатур. Почему? Где я взял ее?
От нее шел дух деревенского магазина — кожи, земляничного мыла, духов «Кармен» и селедки.
Что-то пробормотала со сна, повернулась на бок, закинула на меня тяжелую плотную ляжку и, не просыпаясь, стала гладить меня. Она хотела еще.
Господи, где это меня угораздило?
Измученный вчерашней выпивкой организм вопил. Он умолял меня дать ему пива, водочки, помыть в горячем душе и переложить с никелированной кровати одноглазой девушки-штукатура в его законную финскую койку. И дать поспать.
Одному. Без всяких там поглаживаний и закидывания горячих мясистых ляжек.
Но как я попал сюда?
Я задыхался от пронзительно-пошлого запаха «Кармен», он сгущался вокруг меня, матерел, уплотнялся, переходил в едкую черно-желтую смолу, которая быстро затвердевала, каменела. Пока не стала твердью. Дном бездонной шахты времени, на котором я лежал скорчившись, прижатый огненной бульонкой одноглазого штукатура. Запах «Кармен» что-то стронул в моем спящем мозгу, своей невыносимой остротой и пакостностью нажал какую-то кнопку памяти и вернул меня на двадцать пять лет назад.