Евангелие от палача | Страница: 44

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— И вы вот обзываетесь, — грустно покачал головой Кенгуру. — А зря… Я обиды не заслуживаю… У меня жизнь несчастно сложилась… Моего отца расстреляли… Враги народа… А иначе я не так бы жил…

— Сколько ж тебе годков, Цыбиков? — спросил я недоверчиво.

— Тридцать два на тридцать третий… В нынешнем году — как Спасителю нашему сравняется…

— Ого-го! — подняла тяжелую головку наша нежная Галатея. — Пожил, мудило, однако.

Я бы ему с легким сердцем дал пятьдесят. Или шестнадцать. У него не было возраста. Он не жил. Он был гомункул. Человеческий головастик. Головастик. Какое-то давнее, совсем забытое воспоминание ворохнулось во мне.

— А кем же ты стал бы, Цыбиков, кабы твоего папашку не кокнули враги народа?

— Я?! Да Господи!.. Кем захотел бы! У меня папаша в органах служил… Замминистром он был…

Я засмеялся: Кенгуру был не просто исполнитель текстов, — он был вдохновенный импровизатор.

— Замминистра Цыбиков? Что-то я не припоминаю такого, — заметил я.

— Почему Цыбиков? — обиделся Кенгуру — Цыбикова — мамаша моя была и меня так записала, чтобы спасти от мести врагов народа. Это у нее такая коспиранция велась. А фамилия моего папаши была Рюмин. Рюмин была ему фамилия… Рюмин.

Минька Рюмин была ему фамилия. ДЭ ПРОФУНДИС. ИЗ БЕЗДНЫ… Надо же, мать твою!!!

Как же я мог забыть, что она была Цыбикова! Веселая наглоглазая блондиночка, ловкая медсестричка из нашей поликлиники, со шлюховитым плавным ходом круглой жопки, вся изгибистая, будто на шарнирах, тонкая-тонкая, а из распаха хрустящего белого халатика всегда вытарчивали две молочные луны пудовых цыпуг. Ее где-то сыскал себе министр Абакумов, а когда, откушав, смахнул со стола, этот сладкий кусок бакланом подхватил Минька. И был с ней счастлив. И она к нему относилась неплохо, управляя им легко, но твердо, как велосипедом.

Глупый, слепой Кенгуру! Может быть, твоим отцом был не замминистра Минька, несчастный малоумный временщик, сгоревший дотла за год, а сам неукротимый шеф всесоюзной безопасности генерал-полковник Виктор Семеныч. Может быть, твоя генеалогия из-за соблазнительных гениталиев твоей мамашки много выше и благороднее! Да что толку теперь обоих расстреляли враги народа.

* * *

Разъялась связь времен, как сказал бы поэт. Гражданин Кенгуру, дорогой товарищ Цыбиков, поклонитесь в ножки вашей хоббе, веселой вашей сожительнице, вашей ожившей на панели Галатее! Это она широким бреднем своего лихого промысла подобрала меня в гостиничном вестибюле и приволокла сюда на фургоне эпидемиологических спецперевозок. Она доставила к вам бывалого человека, беседу с которым вы цените, как родниковую воду. Пейте же прозрачную воду истекшего времени! Хлебайте горстями дистиллят испарившихся лет!

Я, я, я — свидетельствую! Я был последним, видевшим твоих отцов — кто бы из них им ни оказался на самом деле при власти, при почете, на свободе.

Потому что так уж вышло, бедный Кенгуру, не заслуживший обид, так уж получилось — я арестовал их обоих. А расстреляли их потом, уже без меня, другие. Враги народа. Враги народа. Вот такие пироги, нелепый зверь с антиподов. С земель, времен, людей…

ДЭ ПРОФУНДИС, ей-богу…

— Да не слушай ты его! — крикнула Надька. — Врет он все! Он же ведь чокнутый! Как напьется, так начнет дундеть про своего папашку, такого и не было никогда, министра какого-то или замминистра. Обыкновенный он подзаборник, босяк из детдома. Подкидыш…

— Надя, Надечка, что ж ты такое говоришь? — потерянно спросил Цыбиков. — Зачем же ты в душу плюешь? За что? За что обижаешь? На кой тебе меня последней радости лишать? Ну, пускай по-твоему — отца я не знаю, ладно! Но маму-то я хорошо помню…

— Ой, Владик, устала я от тебя! Перестань ты мудить наконец! Генералы, министры — тоже мне, хрен с горы отыскался… Ну если это правда и пахана твоего ни за что шлепнули — иди в НКВД и требуй за него пенсию! Коли он у тебя был такой туз надутый, может, отсыпят тебе на убогость полсотенки в месяц?

— Надя, Надя… — прошептал Кенгуру, и глаза его вспухли слезой. — Надя, боюсь я, боюсь. Страшно мне очень — идти туда страшно…

У меня сердце подскочило, потому что время сомкнулось — этот ледащий бесполый урод сказал голосом своей мамки: «Страшно мне очень…» Головастик созрел.

* * *

«Страшно мне очень», — сказала она. Как же ее звали? Хоть убей — не могу вспомнить.

Мы лежали с ней в высокой траве на берегу заросшего лесного пруда в Рассудове. Как мы попали туда — не знаю. Просто сели на электричку и долго ехали. А потом сошли на случайной станции. Никто нас здесь знать не мог. И мы никого не знали. И пошли через лес. В городе мы не могли встретиться и на машине проехать сюда не могли: муж бывшей медсестрички был уже не вшивый майор из Следуправления, а замминистра, которого знали и боялись все, и любой шофер, любой топтун из наружного наблюдения, любой уличный патрулирующий опер сразу настучал бы.

Август пятьдесят второго, все уже окончательно сошли с ума, все затаились или ошалело метались в поисках укрытия перед взрывом. А здесь были безлюдье и тишина. Только шмель бился в цветочном влагалище с назойливым гудением, как пикировщик.

— Дай попить, — попросил я.

Она поднялась, достала из пруда бутылку крем-соды, откупорила, сказала:

— Страшно мне очень… — и отвернулась. И показалось мне, что заплакала.

— Миньку, что ли, боишься?

— Плевала я на него…

— А чего ж тебе страшно? — поинтересовался я простовато, хотя знал, чего она боится, потому что в то время вошла моя игра в самый пик и сам я жил в ежедневном ужасе и сумасшедшем напряжении каждой жилочки.

— Мне ведь Минька рассказал, что вы удумали… Погубишь ты нас, Паша, всех. И его, и меня, и всех… И тебе оторвут твою наглую башку…

— Беспокоишься, значит, за Миньку? Что, любишь сильно? — усмехнулся я.

— Да какая же баба его такого любить будет? Тусклый он. Приходит с работы под утро, пьяный, злой, влезает на меня, и давай! Мрачно, уныло, будто клоп… Я не о нем думаю, я вообще…

— А если вообще, то лучше не думай. Иди ко мне, иди сюда, я-то весело тебя буду обнимать…

И радостно она засмеялась, махнула рукой.

Августовское солнце, желтое и рыхлое, как топленое масло, било ей в лицо, когда она, прищурив свои густо-синие наглые глаза, смотрела на меня.

— Иди ко мне, — позвал я снова.

Сытая и тонкая, как скаковая кобыла, вся она подрагивала от нетерпения, похлопывая ладошками по бедрам, будто пришпоривала себя. И от ее легоньких этих шлепков казалось, что бежит по ней рябь коротких острых судорог, и я слышал, как сладко «бушует в ней золотая тьма.

— Иди!.. — И подумал, что она похожа на песочные часы. Через тонкий перехват талии течет время…