Стрелы, они дорогого дороже. Считанные!
Стоя над трепещущей добычей, охотник поискал глазами — где чащоба погуще? Повернулся к буреломным завалам, сказал, как Старый наказывал:
– Прими, Лесной, свою долю, да с родовичами поделись, не пожадничай! Это от меня тебе. А от Старого приглашение: приходил бы ты, Лесной, на квасок, совсем Обитель позабыл!.. Неладно так-то!
Наколов на острый сучок краснобровую голову глухаря, охотник выдернул из тушки стрелу, подобрал копье и прислушался. В глухой чащобной дали неистово и страстно пел еще один глухарь. На ином конце, там, где дрягва-болото легла, откликался другой. Чуть ближе, рукой подать — третий. Сквозь темные лапы елей уже проползало понемногу бледное зарево раскрывающейся зари. Ночные тени уползали, прятались под коряги и выворотни.
Боится света нечисть. Ей только во тьме хорошо. А охотнику и в ночи не страшно. Зря, что ли, Старый ожерелок из кладун-травы на шею накинул, провожая с вечера? Никакая пагуба не пристанет с таким-то оберегом. А днем так вообще иное дело: добрые Лесные в обиду не дадут.
Охотник глубоко, во всю глотку вдохнул влажный весенний воздух. Дыхание перехватило студеной свежестью. Ох! Словно меду напился. Не первый ведь раз уже, а все равно никак не привыкнуть… Хорошо в лесу! Вон глухарь, который за прогалиной, тот вовсе от дурной весенней радости охмелел, взахлеб токует. Можно бы и его взять, но зачем? Глухаря им со Старым сверх меры довольно будет. А лишнее из лесу зачем брать? Только Лесных обижать попусту. Притом и обратно пора: Старый настрого наказал с зарей вернуться. Так уж лучше просто постоять, голоса птиц послушать, пока еще костер на восходе только собирается разгореться…
Да и пути пока что нет. Не было Знака.
Ух ты! Словно бы и впрямь вспыхнул лес!..
Только что чуть брезжило за стволами, а вон, глянь-ка, вмиг полнеба пламенем окатило. Вот-вот лопнет земля, разродится, выпустит на волю жар-птицу…
Тихо прошелестело. Темная четырехпалая лапа, заросшая то ли шерстью, то ли корой, вынырнув из ниоткуда, ухватила глухариную голову, сдернула с сучка, подбросила на мохнатой ладони, ровно на вес прикинула — и сгинула в никуда, унося положенную долю.
Вокруг зачмокало, зачавкало, заурчало.
Вот и Знак. Открылся путь.
Стало быть, пора!
Охотник окинул напоследок прощальным взором ельник, и частые кустарники, и набросы подгнившей хвои, взвалил на плечо тяжелую глухариную тушку — и вышел.
Из предутренья — в последневье.
Из студеной весны — в летнюю теплынь.
Из леса — в Обитель.
К Старому.
И, как всегда бывало, лишь переступил порог, так и не стало тотчас охотничьего наряда. Ни куртки меховой без ворота, с короткими, по локоть, рукавами, ни кожаных узких штанов, перевитых тонкими ремешками пониже коленей, ни добротных поршней-кожаниц…
Оно и удобнее по жаре: сорочка да порты, ничего больше.
– Ну, каково сходил?
Старого не поймешь. Легко ему, многоликому, а человеку каково? Спросят вот так, а видны одни лишь очи: белый огонь да черное пламя. А голос всегда ровный. И звучит не разобрать как — то ли ласково, а то ли хмуро…
Неопределенно хмыкнул охотник. Плечами дернул. Кинул глухаря с плеча. Полетела тушка на пол, да не долетела, как всегда и бывает. Невидимые на лету подхватили.
– Ладно, сам вижу. Принял тебя лес. А самого видел ли?
Охотник кивнул.
– Углядел, отче. Понять не понял, а заметить заметил. Лапу мохнатую, и только.
– И того много, — прищурил левый, ночной, глаз Старый. — Сам Хозяин мало к кому выйдет. Бывало, гуливал, себя показывал кому ни попадя. А нынче разве изредка ко мне заглянет, и то хлеб. Да и ты ведь не я.
– Куда уж мне, — без обиды согласился охотник, вытирая руки расшитым рушником.
– Ешь, однако. Вот дичина твоя уже и поспела, — указал Старый. И продолжил, то прикрывая нестерпимые очи, то поглядывая, как охотник споро, без лишних слов рвет зубами нежное мясо под хрустящей корочкой: — И воде ты глянулся, по всему судя…
Хрустко перемалывая глухариные косточки, человек кивнул и промычал нечто невнятно-согласное.
Было дело. Третьего дня на берегу синь-озера сидел; ни шатко ни валко, хоть и золотая осень кругом, а рыбешка — по разу в час, и то сплошняком мелочь, стыдно и с крючка снять. И вдруг — клев. Да какой! Одна за одной пошла, рыбищи-чудища, иные и в руку длиной, от кончика пальцев до плеча. Лещи, сазаны, щуки зубастые, а под самый закат уже усатого зацепил. Пришлось в воду, в осоку… ступни в кровь изрезал, покуда вытащил пудового.
Зато когда крепко размахнулся и зашвырнул налимью печень почти что на самую середину озера, на миг явственно угляделось, хоть и сумрачно было: в сколах темной всплеснувшейся глади вынырнул сам Хозяин, ухватил чешуйчатой лапой долю — и поминай как звали. Зелен был водяной дед, струился весь, а очи бледные, точь-в-точь рыбьи…
– А ко мне нынче друзья-приятели забредали. Погостевать, стало быть, потолковать о том о сем…
Ба!
Прекратив хрупать, охотник поднял голову от стола.
Забредали, выходит. Это кто ж, забавно б узнать? Уж не Старая ли? Коли так, то и славно, что разминулись. Невредная бабка, да смешная: сто лет в обед, кабы не больше, а туда же — платочек не как-нибудь повязан, а бантиком, сарафан всегда с расфуфыриной, с цветочками всякими. Не иначе к Старому подкатывается, дура. Это дело Старому вовсе без надобности, трудно ль понять?.. Или Крылатый наведался? То дело иное; хоть и молчун, а порой, ежели раззадорить как следует, такого наговорит — после на десяток рыбалок думать хватит. Точно, кто-то из этих. Забрели бы Чужие, так Старый бы так сразу и сказал: Чужие. А никак не друзья-приятели, при всем нашем к ним почтении. А Лесные с Водяными, ежели и наведывались, так ни к чему и поминать особо, это гости частые, привычные, да, почитай, и не гости вовсе…
– О тебе речь вели, — сообщил Старый.
И прищурился.
Ох и не к добру же эти прищуры! Ни разу не случалось, чтобы просто так глаза узил. Знал ведь все заранее — и когда по первым разам в лес либо на озеро посылал, и после! Ведал, что леса оборвется и что нога, не так на мхах пойдя, вывернется, а уж про косолапого наверняка загодя провидел и не предупредил же ни намеком, жучина старая…
Впрочем, стар ли Старый иль молод, то охотнику ведомо не было. Дивное диво: сколько себя помнит, жил тут, все вместе да вместе, а каков он есть, Старый-то, и по сей день невдомек. Без облика? Не скажешь! Есть обличье, да только какое-то эдакое, что ни миг изменяющееся: и старое, и молодое, и хмурое, и любезное, и всякое; вроде и видишь его, а после не описать. Ни словом, ни даже воспоминанием.
Одни очи чего стоят! Ладно что огненные, разноцветные, так к тому ж еще и меняются цветами: ныне левый — светел, правый — темен, а мигнет разок, и видишь — наоборот.