Коловрат. Языческая Русь против Батыева нашествия | Страница: 25

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Значит, нынче вечером — снова… и тех, кому в ту ночь повезло…

Так и вышло. Снова пришли чужаки, снова начали разбирать девок. И снова чернобородый плешак ухватил за шиворот заверещавшего зайцем в силке Тараску, а поганский воевода закинул в седло поповну Алёнку…

В первую ночь одни плакали, другие молились, третьи бранились сквозь зубы черной бранью. Сейчас молчали — и это молчание казалось отцу Ефиму едва ль не страшнее всего остального, что с ними случилось. Кто-то заснул — а он не мог заснуть. Рядом тихо плакала Ненила, и не было слов утешить жену. Можно было только обнять, прижать к себе руками — слабыми, беспомощными руками, которых недостало защитить собственную дочь!

Когда по звездам выходила полночь, от костров раздался шум — поганые вели, натешившись, девок. Всё повторялось. Опять сменившиеся часовые тащили себе пленниц, на сей раз зацепили не одних девок — и молодую вдову Онфимью. Подальше от жадных глаз тысячников, темников, ханов, забиравших лучшее, оставляя цэрегам делить на десятерых поживших баб, едва вошедших в возраст соплюшек да дряхлых старух, монголы торопились попробовать свежатинки. В кои-то веки не дожидаться своей очереди в хвосте из десяти человек, а брать свежее — и даже выбирать!

Тихо плакали вернувшиеся от костров девки. Только одна молчала — Зимка, дочь кузнеца Радима, того, что, вырвав из забора жердь, одним ударом снес поганского всадника… жаль только, угодил не по седоку, а по безвинной скотине. И жаль, что отбить той жердью басурманские стрелы у него не вышло.

— Отец Ефим… — подала она голос. — И ты, дядя Гервасий…

Священник и староста повернулись к круглолицей румяной толстушке.

— Я там… у басурманина одного… улучила время, — она полезла рукой за пазуху. Вытянула нож без ножен — длинное узкое жало нездешней работы.

— Поганин разомлел… я и умыкнула…

— Умыкнула?! — вскинула залитое слезами и кровью из прокушенной губы лицо ее товарка по несчастью Оринка. — Так чего ж ты?! Я бы…

— Ты бы… — ворчливо огрызнулась Зимка. — И тебя бы. Там бы. А другим нашим — дальше мучаться?!

— Доченька, — жалостливо начал отец Ефим, — да чем же ты нам…

И замолк, осекшись. Потому что понял — чем. Понял, как толпа пеших и безоружных землепашцев одним-единственным ножом может спастись от оравы вооруженных и готовых на всё конников.

— Доченька… что ж ты это надумала… грех ведь… — беспомощно проговорил он.

— Грешна, батюшка… — прошептала Зима, уронив светлокосую голову. — Грешна, а мочи больше нет. Не хочу больше… такого. Отпусти, батюшка…

Отец Ефим вдруг уразумел, что стоит над нею, заслоняя собой от часовых. Значит — уже согласен?! Мелькнуло дикое — окликнуть поганых… Зачем?! Грех? Нельзя отвергать дар Господень? Так не пущий ли грех — дозволять чужеземцам извалять этот дар в грязи и скверне, превратить в поношение Дарившему и принимавшему дар разом?!

Господи Исусе Христе, Дево-Заступнице, почто оставили нас?

Никола Угодник, вразуми меня, грешного, наставь…

Зима тем временем подползла на коленях к сидевшему рядом парню.

— Митенька… — прошептала она. — Невестой хотела тебе назваться… не убереглась вот… теперь просить пришла. Не погонишь? Поможешь мне?

Парень смотрел на неё несколько ударов сердца — и обнял рывком, прижал к себе.

— Батюшка… — прошептала Зима.

— Помоги вам Господь, дети… — горько выговорил отец Ефим.

— Я за тобой скоро буду… — шептал Митька на ухо Зиме. — Дождись меня, смотри…

— Дождусь, любый… — кивнула она — и вцепилась зубками в ворот его тулупа. Чтоб не закричать, не выдать себя и соседей чужакам, не спугнуть избавительницу-смерть. Напряглись на мгновение скулы, распахнулись глаза. В свете звёзд не видно было, что они — голубые. Потом скулы обмякли, веки приспустились, и Зима словно заснула на груди Митяя.

— Мне… меня тоже… меня… — послышалось однозвучное. Это, вытянув одну руку, а другой продолжая цепляться за портки, полз на коленях к ним подпасок Тараска. Тетка Марфа перехватила его, прижала к себе:

— И тебе тоже, и всем нам хватит, не кричи только, дитятко…

— Меня… Ты? Ты дашь мне?

— Дам, дитятко, — захлебываясь в слезах, шептала Марфа, прижимая к груди встрёпанную соломенную голову мальчишки.

Отец Ефим поднял голову и начал громко читать «Со святыми упокой».

Часовые повернулись на голос.

— Чего это он? Эй, урусут!

— Да тихо ты… — ответил ему напарник. — Это тот, в черном платье, жрец. Их трогать не велено…

— А, ну если жрец… — проворчал первый ордынец. — А чего он развылся?

— Кто же их разберет? — пожал плечами собеседник. — Наверно, обряд какой…

И протяжно зевнул.

Сильный и звучный голос отца Ефима раздавался над заснеженным берегом, над гладью замерзшей реки. Этот голос приходили слушать даже поганцы лесные — вятичи да меря, и иные возвращались в свои дебри, унося на шее крест. Сегодня он провожал своих злосчастных прихожан в последний путь, моля милосердного Бога и Матерь Божью не отвергнуть их, бежавших срама и поругания столь страшным путем. Голосом перекрывал последние стоны и вздохи, тихий влажный шелест стали, проходящей сквозь плоть, журчание крови из ран, шёпот прощанья. Приняли общее решение и те, кого привели ближе к утру. Ушла и его Алёнушка — от рук старосты Гервасия, который сам, последним вонзил нож в свою грудь. Только тогда отец Ефим замолчал. Они остались одни — он и матушка Ненила, среди остывающих тел соседей и прихожан.

— Ну что, отец, наш черед, что ли… — всхлипнула Ненила, расстегивая полушубок на груди.

— Матушка… — горько выдавил отец Ефим. — И ты туда ж…

— Прости, — опустила голову его супруга. — Забыла я — иерей, что кровь людскую прольет, отвергнется сана. До утра, стало быть, ждать… и муки смертные вместе примем… Хоть и невтерпеж мне, что Алёнка там одна…

— Ты меня прости, матушка, — обнял прижавшуюся к нему жену отец Ефим. Прошипел нож, разрезая кожу и плоть на шее, слева. Булькнула кровь из яремной вены, вздохнула попадья, благодарно взглянув в лицо мужу, — и осела к нему на колени.

Так он и сидел до свету, гладя ее волосы.

Только перед самой зарей, видно задремал чуток — привиделся ему дивный сон. Будто стоит на краю леса огромный старик. Весь словно в тени — только по левой щеке слеза ползет.

— Кто ты, господине? — спросил отец Ефим.

Медленно поднялась левая рука [133] — и в ней священник увидел маленькое, едва больше шапки, подобие своей церкви.