В камере шли те же самые разговоры, споры и предположения, что и в любой казарме в то время. Рассуждали вслух, будет ли всеобщая демобилизация или будут отпускать по годам, двадцать шестой год отпустят, а двадцать седьмой задержат, потому что родившиеся в двадцать седьмом только сейчас достигли призывного возраста и раньше служили как бы не в счет. Спорили о том, какая наступит послевоенная жизнь: распустят ли колхозы, отменят ли продовольственные карточки. Спорили о Германии, о том, какой здесь уровень жизни. Удивлялись, почему немцы оказались такими зверьми. Рассказывали об известном маршале, который на днях отправил на родину шесть вагонов трофеев, включая два автомобиля, концертный рояль, мебель для городской квартиры и дачную, и еще несколько контейнеров со старинными часами, сервизами, люстрами, канделябрами, дверными ручками, брильянтами, шубами, шерстяными отрезами и прочими в маршальском хозяйстве предметами первой необходимости. Говорили: так им, гадам (немцам), и надо, их фюреры вроде Геринга тоже из всех стран Европы натаскали немало! Гадали, что же будет с вождями Третьего рейха. Рассказывали, что Геббельс и его жена, прежде чем покончить самоубийством, отравили своих шестерых детей. О том, что Гитлера нет в живых, тогда еще знали только Сталин и военная переводчица Лена Ржевская, – поэтому в камере спорили, жив он или не жив, что с ним сделают, если поймают, и что сделал бы с ним каждый из участников дискуссии. Планы были разные: от расстрелять или повесить до выставления Гитлера голым в зверинце, чтобы возить в клетке по городам, чтобы люди плевали в него и говорили ему всякие слова. От Гитлера естественным образом перешли к Сталину, тут споров не было, было только восхищение. Умный, гениальный, великий. Всем руководит, все знает, при этом читает книги по пятьсот страниц в день и практически никогда не спит, все думает о нас.
Соседом Чонкина по нарам оказался артиллерист Вася Углов, раньше служивший в Кремле, в охране Сталина. Туда его приняли за высокий рост, а выгнали за пьянство. Которое, впрочем, случилось всего один раз. Но в кремлевской охране одного раза оказалось достаточно. В камере, как и везде, где Васе случалось оказаться, его, разумеется, стали расспрашивать, видел ли он лично Сталина.
– Видел, и много раз, – отвечал Вася с достоинством.
– Личными своими глазами? – допытывался ефрейтор Митюшкин, попавший на «губу», как и Чонкин, за самоволку.
– Личными своими, – подтвердил Вася. – Я когда на посту у туалета стоял, он мимо меня по несколько раз в день проходил.
– А зачем?
– Чего зачем?
– Зачем он в туалет-то ходил?
– Ты чего, дурак, что ли? – удивился Вася. – Зачем люди в уборную ходят?
– Так то люди, – возразил ефрейтор, – а то Сталин!
– Вот дурень! – вмешался сержант Гаврилов. – Сталин тебе что же, не человек? Даже Маркс говорил: ничто человеческое мне не чуждо.
– И Маркс ходил в уборную? – еще больше удивился Митюшкин.
– Нет, – сказал Вася, – Маркс в штаны накладывал.
Тут все в камере стали смеяться над Марксом и над Митюшкиным и спрашивать последнего, кем же он себе представляет вождей мирового пролетариата, если они лишены таких естественных удовольствий. Митюшкин надулся, от продолжения разговора уклонился, но ночью растолкал Чонкина с вопросом:
– А ты тоже думаешь, что Сталин ходит в уборную?
Чонкин, вспомнив, что однажды на вопросе о личной жизни товарища Сталина сильно обжегся, отвечал уклончиво, что он о Сталине вообще ничего не думает. Утром трое суток, на которые Митюшкина посадили, закончились. Вернувшись в часть, он сразу попросил встречи с замполитом и принес ему докладную записку о том, что содержащийся под арестом Василий Углов распространяет клеветнические утверждения, будто товарищ Сталин ходит в уборную. А арестованный Чонкин, добавил он, с гордостью ему заявил, что о товарище Сталине вообще ничего не думает. Замполит был нормальным человеком. Он не увидел в камерной дискуссии ничего, кроме глупости, но донос был политический, на него надо было как-то, хотя бы формально, отреагировать. Поэтому он посоветовал Митюшкину обратиться в Смерш к полковнику Гуняеву.
Полковник Гуняев тоже плюнул бы на трех дураков. За последнее время самовольщиков и безобидных болтунов чуть ли не каждую ночь вылавливали дюжинами. О них сообщали их же прямому начальству, а уж от того зависело, сколько кому влепить. Однако начальники не все же были зверьми, многие понимали, что солдаты за время войны чего только не натерпелись и не навидались. Ну, сорвались с колодок, загуляли, с девушками немецкими или бабушками побаловались, а то даже и ляпнули что-то не то, так за все перенесенное в жизни заслуживают, по крайней мере, снисхождения. И потому сажали солдат на «губу» неохотно, а если уж и сажали, то сроки давали умеренные.
Вот и Чонкин, отсидевши сколько-то дней, вернулся бы к своим лошадкам Ромашке и Семеновне и в родную казарму, а вскоре дождался бы и демобилизации, да опять нашла на него невезуха. Как раз в то самое время, когда он, единственный, может быть, раз за все последние месяцы решился на самоволку, был издан и разослан по частям приказ Верховного главнокомандующего об усилении дисциплины в войсках. В приказе говорилось, что после выхода Советской армии из войны в частях наблюдаются признаки морального разложения и ослабления дисциплины. Среди военнослужащих оккупационных войск имеют место факты неподчинения командирам, нередки случаи пьянства, хулиганства, грабежей, насилия, мародерства, продажи военного имущества и оружия. Особо указывалось на опасность участившихся контактов с местным населением, которые ведут к заражению венерическими болезнями, дезертирству, разглашению военной тайны и самое страшное – к идеологическому разложению. Приказ предписывал командирам частей и соединений, а также руководителям Смерша принять решительные меры по усилению дисциплины, а всех нарушителей ее – разгильдяев и самовольщиков – наказывать самым строжайшим образом.
Был приказ, было и разъяснение. Для устрашения нарушителей дисциплины следует провести ряд показательных процессов. Выездные сессии военного трибунала должны показать всем разгильдяям, что наказание будет неизбежным, суровым и быстрым.