Пробегавший пацан запустил в нее камнем.
Попал.
Пес взвизгнул и скрылся за покосившейся стеной амбарной пристройки, взметнув тучу пегой, густо рассыпанной по земле муки.
Как же все это не вовремя…
…Мы шли по пыльной улице, словно сквозь строй; бабское шушуканье ползло следом, ладошка Оллы подрагивала в моей руке, а на шапке сияла, разбрасывая лучи, нефритовая ящерка, герб гильдии борсоннских врачевателей; никто не посмеет поднять руку на лекаря, хранимого самим Третьим Светлым, ибо всякому ведомо: гнилая трясучка настигнет злого обидчика, и не будет ему исцеления.
Так что хоть и рассматривали нас исподлобья, радости не выказывая, но и слова худого никто не сказал. Идете, мол? Ну и ступайте себе своей дорогой, а в наши дела носы не суйте. А некая румяная тетка, подбоченившись, снизошла и до беседы.
Вот только ни о каких демонах она знать не знала и говорить не хотела.
Зато я узнал, что на постой она меня, хоть в лепешку я разбейся, никак не примет, хотя в девках и была такая бойкая, аж мама-покойница об задницу три плетки истрепала, пока замуж не выдала, а зато теперь — все, ни-ни, теперь она есть мужняя жена, а потому как муж, храни Вечный кормильца, пошел к королю, господ изводить, так, знамо дело, выходит, и болтать с кем ни попадя ей не след, не то сплетницы-завистницы мужу, храни Вечный кормильца, всякое нашепчут, потом и не отмыться…
— Так что иди-ка ты, сеньор лекарь, куда шел, подобру-поздорову, вот такой тебе мой совет, и девчонку свою уводи от греха, да, а ежели надо тебе вызнать чего, так иди вон туда, к Лаве Кульгавому… Видишь? Бона, третий домина отсюдова. С Лавой, коли не прогонит, и поговоришь; он господ уважает, а мы, обчество то есть, ему не указ…
Тут тетка аж привзвизгнула.
— Ништо, кума, недолго уж, — поддакнула румяной другая, худющая, — вот возвернутся мужики, мы ему покажем!
Обе хихикнули, а молчаливые товарки их согласно закивали; судя по всему, крепко не любили Козьи-Воздуся колченогого Лаву…
Да и поделом.
Судите сами: двор — особняком от прочих, громадный, с постройками и пристройками; конюшня свежим деревом пахнет; коровник явно не на одну буренку; дом — не дом, целая домина, да еще и под черепицей, под пару хоромам пристава…
Как такое терпеть?
Но и того мало: тесовые ворота синей краской выкрашены, а над домом, на длинном шесте, треплет ветер три синих флажка; понимающий прохожий сразу поймет: хозяин — оброчный человек, не чета барщинной голытьбе; уже три четверти выкупа за волю и землю взнес сеньору…
Нельзя такое терпеть!
Странно, что до сих пор миловал усадьбу Кульгавого красный петух…
Впрочем, удивлялся я недолго.
Ровно до того момента, когда на стук колотушки приоткрылась калитка и навстречу нам, заходясь хриплым лаем, кинулись три гигантских кобеля, густо заросшие сивой шерстью. Цепи удержали чудищ, рванули назад, едва не опрокинув, но псы, похоже, не заметили такую досадную мелочь: они бросились в атаку снова, и в глазах их мерцала смерть, а цепи тихо гудели, словно перетянутые гитарные струны.
Волкари!
Аи да Лава! Не каждый местный дворянин позволяет себе держать сразу трех таких песиков.
Олла вздрогнула, отшатнулась; я сделал шаг вперед, прикрывая ее.
Смешной, абсолютно бессмысленный шаг; если, не приведи Вечный, зверюги сорвутся, нам обоим конец.
Где-то совсем близко свистнуло, и мохнатые монстры умолкли, мгновенно утратив к нам всяческий интерес; самый большой, усевшись, принялся ожесточенно вычесывать себя за ухом.
А к нам, заметно припадая на правую ногу, уже приближался Кульгавый, и, увидев его, я сказал себе: о! вот ты-то мне и нужен, друг, с тобой-то у нас разговор выйдет.
Колоритный экземпляр. Кряжисто-грузный, хмурый, дочерна загорелый. Грудь в разрезе пропотелой рубахи — багрово-кирпичная, вся в жестких выгоревших завитках. Руки громадные, тяжелые, ладони в коре мозолей, пальцы топырятся клешнями. На первый взгляд — то ли шатун, то ли матерый секач; вот только глаза не по-звериному проницательные, колючие; не глаза, а два шила.
Слегка насупил бровь Лава, и три здоровенных мужика, шагнувшие было следом, застыли; все трое — полуголые, низколобые, дочерна загорелые, только глаза не колючие, как у хозяина, а бычьи, навыкате. Постояли, подождали чего-то и, не дождавшись, ушли.
— Дворянчик никак? — спросил Лава неожиданно высоким голосом и оглядел меня с головы до ног, особо задержав взгляд на ящерке. — Ноги лечишь?
— Лечу и ноги, — подтвердил я.
— Учился где?
— В Борсонне.
— Слыхал. — Лава пожевал тонкими губами, подумал. — А дорого берешь?
— Столкуемся, — подмигнул я.
— Ну, смотри, парень. Я тебя за язык не тянул.
Мы перекинулись еще парой фраз, уточняя уговор, а затем Кульгавый посторонился, указывая нам на крыльцо.
В обширной горнице творилось невообразимое: под всеми четырьмя стенами в половину моего роста было навалено всяческое добро — не свое, стократ перебранное, раз навсегда расставленное, а явно совсем недавно приволоченное, еще не рассортированное, не распиханное по сундукам и клетям: штуки ткани, посуда, песочные часы в серебре, что-то вроде клавикордов с перламутровыми клавишами, еще отрез, еще, ворох рубах, ковер, второй ковер, сапоги ненадеванные, опять посуда, опять песочные часы, эти уже в золоте. Не боись, буркнул Лава, не грабленое; сами несли, еще и с поклоном: мол, не возьмешь ли, друг-брат, за должок? — а чего ж не взять, вещь свое место найдет, да и соседи нынче злые, что те кобели, опять же должки должками, а вещи вещами, ежели кто из приставских возвернется, так и вернуть недолго… только где ж им вернуться, когда там, ну, на усадьбе, значит, Вечный знает, что творилось?
Замолчал. Кряхтя, улегся на лавку.
Велел:
— Лечи.
— Сейчас?
— Ну. Чего время-то терять? А насчет харчей не боись, соберут вам сейчас…
И пока три бабы — совершенно одинаково ширококостные и толстозадые, с такими же, как у парней на дворе, выпуклыми очами, молча накрывали стол, я щупал, мял, теребил костистую поясницу хозяина, подправляя сдвинувшийся позвонок…
И расспрашивал.
А Лава рассказывал.
Не то чтобы он любил языком чесать, да ведь поговорить когда-никогда с кем-то надо же — а с кем? Сыны — балбесы, бабы, они бабы и есть; дорогие соседи, все до единого, пустобрехи и завистники. А тут, спасибо Вечному, новый человек, городской, грамотный, из благородных; можно сказать, ему, Лаве, ровня…
Вот ведь какие времена настали, говорил Кульгавый, постанывая, самые, скажу я, распоследние времена, и неведомо, что дальше-то будет. Даже и в Козьи-Воздуся добралась напасть. Когда? Ну… третьего дня, утром рано, аккурат перед побудкой, прискакал на деревню конный. Вроде мужик, а при мече. И не степной. Сказал: от короля. Мол, послан. Ко всем людям земли, стало быть, и к вам тоже. Вставайте, сказал, за древнюю волю, за правду. Наговорил с три короба и умчался. А господин пристав как раз по вечеру объявил мужикам, что теперь в шестой день тоже на господское поле надо идти, потому как дожди скоро. Ну… и собрались было, ничего ж не поделать, да вот этот, который от короля, всех смутил: сказал, что не надо теперь ни шестой день ходить, ни пятый, ни вообще, потому — сеньоров больше не будет. М-ммм… вот, пошли мужики к приставу, узнать, что там да как, встали под домом; дождь шел, а они все ждали, а господин пристав все не шел, и вот тут-то Вакка-трясучий вдруг открыл рот. И никто ж не ждал от Вакки такой прыти, слышь, лекарь?! — а он взял да открыл. Раньше молчал, когда меньшую девку его господин пристав в поломойки забрал, с брачного ложа взял, из-под жениха, считай, и после молчал, когда девка-дура в омут кинулась… ну… молчал и молчал, а тут вдруг завопил: король-де, король вернулся! — и шасть на крыльцо. А оттуда — стрела, короткая такая. И Вакку в грудь. Добро б еще одного Вакку, бобыля непутевого, так ведь вышла наружу и дедушку Гу насмерть поцарапала. А дедушка старенький, его вся округа уважает. Ну вот… и как-то оно вышло, что народ попер на крыльцо, а оттуда еще стрела, и потом еще… но мужики осмелели и обозлились, выломали дверь и в кухне, за лавкой, зарубили господина пристава мотыгой. И жену его, чтоб не лезла под горячую руку, той же мотыгой пристукнули, как куренка, хотя на нее, понятно, зуба никто не держал. А отца-капеллана, беднягу, прибили к дверному косяку гвоздями, но это уже потом, спьяну, когда выбили днища у бочек в подвале. А там бабы в крик… Ну и пошло… Только ты, лекарь, не думай, что я там был, не было меня там, с чужих слов говорю, а мое дело сторона…