Прозвенел звонок. Публика расселась.
Пьеро деликатно отступил в сторонку, а покинувший свое убежище маэстро Кпифру, успевший в антракте сменить джинсовую пару на ярко-желтый старомодный, с низким вырезом и утрированно длинными фалдами редингот, наклонив смуглую голову, наполовину утонувшую в кружевном жабо, торжественно и вместе с тем любезно произнес:
— Д'Узенька!
После чего повернулся и, делая широкий приглашающий жест, отступил вглубь, пятясь к кулисам.
По залу пробежал не то сдавленный гул, не то глубокий, замедленный вздох. Головы задвигались. Дамские прически заколебали воздух. Таракан-Коба, владелец «Двух Федоров» и один из столпов Козы, перегнувшись через головы сидящих, что-то шепнул Кузе-Макинтошу; тот, не отрываясь от сцены, согласно кивнул. Один из прапоров-гвардионцев вооружился моноклем.
Конферансье, вернувшись на законное место, выкатил грудь.
— Исполняется, — он выдержал паузу, — печальная народная песня «Ой, не шей мне, матушка, сто восьмую-прим»! (Что означает данная статья в XXIV веке, автору неведомо. Согласно УК незалежной Украины, статьей 108-прим предусмотрена ответственность за умышленное заражение партнера венерическим заболеванием при отягчающих обстоятельствах (Л.В.).
Зал умер.
Остался только рокот световых волн, набегающих на воспаленные нервы. И песня. Жалостливая и гордая, исполненная бесконечной, раздольной, степной печали, томной неги и бесстрашного вызова злой судьбе, парящая в поднебесной синеве, взметающаяся в черные, лишь холодным звездным мерцанием пронизанные высоты и низвергающаяся в самые недра земли, туда, где предвечное пламя ярится и буйствует, тщетно тщась изгрызть усталые стены темницы. Песня звала и вела, песня учила свободе и велела умереть бойцом, песня становилась частью души, ни о чем не моля, но властно повелевая бороться и искать, найти и не сдаваться…
Один из немногих, Кристофер Руби слушал,, не глядя.
Что экстерьер? Экстерьер — пшик!
Тем паче, что такой типаж никогда не привлекал его; в Дусеньке не было ни холодно соразмерной грации античных статуй, ни вампирически манящей сексуальности, ни юной, нетронуто-непорочной свежести; возможно, и даже наверняка, та же Нюнечка была куда милее и женственнее, но сейчас, когда под сводом шапито, растворяя в себе всю суету и грязь шумящего за стенами мира, царило, созидало и властвовало это теплое, играющее нежными обертонами сопрано, плавно снижающееся в задушевное меццо, все остальное на время сгинуло, ушло прочь, сделавшись тленным и незначительным. Уже не смущали душу ни рыжая косматая борода, дикими клочьями обрамляющая щербатый рот, ни рваные ноздри, ни каленым железом выжженное клеймо на низеньком лобике — все искупала песня.
Это, несомненно, было колдовство.
Присмиревшие, укрощенные валькирии глядели на сцену с детским восторгом, мужики — неприкрыто вожделея. Лишь сухонький, стриженный в скобку старичок в пятом ряду вроде бы даже и не слушал, а, сонно щурясь, крутил синими от наколок пальцами аметистовые четки, изредка остренько и победоносно оглядывая зал, словно говоря: э, хорошие мои, слушать да смотреть всем можно, а руками трогать одному мне дозволено. Он имел на это право, человек, отстоявший право обладать Дусенькой в беспощадных ножевых схватках, на треть сокративших население камер прославленного на всю Валькирию третьего специального блока…
Песня растекается в воздухе.
Тает. Тает. Та-а-а-е-е-еее…
Всхлип.
Всплеск рук.
Все.
Чудо убежало, оставив на память о себе светлую грусть в душах и густой аромат сапожного дегтя…
Зал медленно возвращался в реальность.
Аплодисментов не было.
— Во, бля! — констатировал шеф канцелярии.
— Оп, ля, — присоединился премьер.
— О, я, я… — хором затянули министры.
— И в заключение нашей антрепризы, — Пьеро трагически воздел руки к люстре, призывая ее в свидетели, что нет его вины в неумолимом течении времени, — вниманию достойнейшей публики предлагается премиерная мелодрама «Ярмонка на Ыврэйе, или Как добрый молодец пятый угол искал», препотешной, разнохарактерной, комической дивертисман с принадлежащими к оному разными ариями, хохмами, анекдотами и побасками, исполняемыми как на отменной лингве, так и на йоркширском, малороссийском, баварском, провансальском, калабрийском и прочих забавных наречиях, а частью говором кокни, также и на достойный язык нгандва переложенных усилиями дорогого нашего маэстро Кпифру…
За кактусом устало вздохнули.
Маэстро, вновь джинсовый, привычно принял овацию.
— За сим… — Пьеро взмахнул рукавом. — Прошу!
Действо продолжалось.
А за матерчатым куполом шапито неспешно плыла но черни синяя луна, ожидая скорого появления красной товарки, легкий ветерок раскачивал над площадью круглые фонари, из соображений экономии отключенные на сезон двухлунья, и дюжие носильщики, усталые от безделья, дремали в ожидании завершения концерта, сидя на подножках паланкинов…
Его высокоблагородие подполковник действительной службы Эжен-Виктор Харитонидис, подойдя к окну, прислушался к приглушенным взрывам хохота и всплескам аплодисментов, доносящимся из «Гранд-Опера», пожал плечами и посмотрел на песочные часы.
Судя по времени, да и по реакции публики, поехала «Ярмонка».
Не лучшая из его вещей. Впрочем, веселая, шебутная. Недаром же она давно уже стала народной пиэсой. Как и «Не шей мне, матушка…». Да и сам автор, лейтенант Жэка Харитонидис, был тогда молод, благодушен и весело смотрел в будущее, не сомневаясь, что уже к сорока его не обойдут большие звезды. А вышло раньше. Только без всякого «Левиафана»; «Левиафан» — это ведь так, для художественности…
А был борт «117».
И был сумасшедший пророк Этюдо Авель Вальдес.
Его ясноглазые юнцы знали, что ведут себя скверно, и обещали сдаться, как только братоубийца Каин будет осужден, причем обязательно — это было их вторым и последним условием — в Нюрнберге. К переговорам подключили обоих пап, но, когда дело уже сладилось, Господь ни с того ни с сего послал своему Этюдо знак, что Каин находится где-то среди заложников. С этого момента счет пошел на минуты. А начальство, как всегда, блефовало, хитрило и требовало от спецназа стопроцентных гарантий…
Заложников, однако, спасли. Почти всех. Не повезло лишь некоему Натаниэлю Бумпо, пожилому трапперу с Фронтиры, графу Алексу де Бурбон д'Эсте и его супруге Наталии Данииловне, в девичестве Коршанской.
И грянул звездопад.
Большие звезды летели с толстожопых паркетных шаркунов, осыпаясь на погоны штабсов, старлеев и просто лейтенантишек, бравших тот проклятый отель. Перескочившие через чин, а то и через два, усеянные медалями ребята получали высокие назначения и отбывали к новым местам службы.