Есть патриотизм поверхностный, заученный и есть глубинный, органический, пропитавший все поры нашего существа. Конечно, мы болеем за наших спортсменов на Олимпиаде, это естественно; конечно, мы испытываем удовлетворение оттого, что граждан России, ищущих заработка вдали от неласковой Родины, наши дипломаты вызволяют из неприятных историй, в которые те вольно или невольно попадают; мы, конечно, радуемся тому, что имя России наконец-то начинает иногда звучать в мире не только в отрицательном смысле… Подобный патриотизм, я думаю, способен остаться и после того, как нам удалось бы опустошить свою душу от самого-самого родного – от звуков пушкинской поэзии и духовной музыки, от счастливых слез, пролитых над книгой или над народной песней, от дивной окрыленности, возносящей нас чуть ли не в рай на концертах чернушенковской Санкт-Петербургской капеллы или мининского хора, от волшебных голосов Шаляпина и Лемешева, Плевицкой и Архиповой… Внешне нам удалось бы, вероятно, и после столь страшных потерь остаться теми же; вон и американцы – патриоты, да еще какие патриоты! Но это патриотизм кожи, общежития, законопослушания. Это далеко от тех даров, которые заложены в нас тысячелетней Россией и имеют только наше душеистечение. Не сохрани мы их, эти дары, запусти мы в себе в небрежении и глухоте тот волшебный хрустальный источник, что выплескивается из необозримых далей нашей национальной земной страды, обрати мы свой слух только вовне, на больные песни больного времени, позабудь хоть ненадолго, что ловцы наших душ становятся все изощренней и наглей, – и пиши пропало.
Слышу недавно по радио: префектура Центрального округа Москвы намерена запретить рок– и поп-концерты на Васильевском спуске, подле Кремля и храма Василия Блаженного, на том основании, что сверхмощная звуковая аппаратура этих шабашей (в информации слова «шабаши», разумеется, не присутствовало) наносит физический вред памятникам архитектуры.
Памятникам архитектуры из кирпича и камня наносит, а человеку не наносит? Как быть с теми тысячами и тысячами наивных, доверившихся подлекремлевской музыке, от которой приходят в расстройство даже могучие каменные сооружения, выдерживавшие дотоле любую стенобитную атаку неприятеля? Что с ними-то, с этими девчушками и парнишками, станет?
Слышу недавно по телеящику из уст И. Кобзона: в Госдуме принята программа патриотического воспитания молодежи под руководством певца А. Розенбаума.
Хоть стой, хоть падай…
И все-таки надо стоять.
Март 2006 г.
Виктор Кожемяко: Наверное, вы понимаете, Валентин Григорьевич, с какой тяжестью приступаю я к этому разговору. Тяжело именно потому, что мне понятно ваше нынешнее состояние. Мы не виделись около девяти месяцев после того, как вы покинули Москву, и это время оказалось разрубленным на две части. Больше того, трагическим днем 9 июля 2006 года, когда в катастрофе на аэродроме Иркутска погибла ваша дочь, надвое разрублена вся жизнь вашей семьи: до – и после. Конечно, легче бы не напоминать лишний раз. Но мы в этих наших беседах, продолжающихся уже тринадцать лет, подводя итоги очередного минувшего года, каждый раз говорим об особенно значимом из того, что за год произошло. Как же тут сделать вид, будто не было этого, не случилось? Как смолчать, если для вас (да, поверьте, и для меня!) июльская трагедия стала доминантой гораздо более чем одного 2006 года, затмив многое, тоже трагическое и драматическое, чем переполнена наша жизнь? У меня не получается смолчать. Вы простите, что причиняю вам боль, но ведь все, кто знает о гибели Маши, сегодня думают: как он теперь, Валентин Григорьевич?
Валентин Распутин: Как? Да разве сказать – как? Если бы я как писатель поставил своих героев в те же самые обстоятельства, в каких оказались мы, я не смог бы и в сотой, тысячной доле передать все, что пришлось и придется еще пережить. И я не имею права говорить только о своем, о нашем семейном горе: 125 человек заживо сгорели в то раннее утро 9 июля. Попробуйте не представлять себе, как это происходило, попробуйте не гореть вместе с ними. В нас выгорело многое, и мы теперь совсем иные, чем были до этого страшного рубежа.
– Разумеется, вашу беду ничем не поправишь. Но вы и Светлана Ивановна писали мне о множестве сочувственных посланий от людей, которые эту беду приняли близко к сердцу. И я пересылал вам в Иркутск такие же послания, поступавшие по редакционному адресу. Что значат они для вас?
– Конечно, это была немалая поддержка. Многие, многие десятки писем, телеграмм, телефонные звонки. И не только из России. От друзей, знакомых, но больше всего от вовсе незнакомых. От родственных душ или по книгам, или по несчастью претерпевать все, на что нас теперь обрекли. Но как ни пытаются загнать нас в себя, только в свое личное выживание и горе, как ни воспитывают равнодушных друг к другу индивидов (и не без успеха, надо признать), все равно мы держались и держимся вместе. Так мы воспитаны. «Тысячелетняя раба», по аттестации врагов России, и в самом деле, как мать, раба детей своих, нашей неразрывности. Соболезнование, сострадание – это взять на себя часть боли и страдания другого, спасти его от разрыва сердца.
Мы это почувствовали.
– И вот еще одно письмо, полученное мною по адресу «Правды» на днях. С Украины, из Киева, от писателя Александра Сизоненко. Поразительно, что он только 12 ноября – четыре месяца спустя после смерти Маши! – узнал о происшедшем. До такой степени нас разделили и отдалили. А мог бы вообще не узнать? Объясняет, что добрые люди прислали ему «Правду» от 17 августа с моим очерком «Реквием по Марии», который был напечатан к сороковому дню иркутской трагедии. Пишет: «И душа, и все во мне перевернулось трагическим известием о гибели Машеньки… Примите запоздалое мое соболезнование и сочувствие – отныне Ваше горе великое становится моим личным горем! И горем всей моей семьи. Малое утешение в китайской мудрости: «Разделенное горе – это только полгоря». Однако хочется, чтобы Вы знали: моя душа, моя печаль – с Вами».
А обращаясь ко мне, автор этих пронзительных строк признается, что давно любит писателя Валентина Распутина – «и как коллега по литературе, и как миллионы его читателей в СССР, в России, на Украине, в Европе». Гордится Распутиным, как он написал, с тех пор, «когда мы еще были великой страной». Видите, ваше горе с неизбежностью вызывает у человека воспоминание о нашем общем горе разделенности, которому как раз исполнилось пятнадцать лет. Значит, есть тут какая-то незримая связь?
– Конечно, особенно если это связь кровная, братская. Политики, не считающиеся с нею, могут иметь временный успех, но только временный. Придет час – и новый Богдан Хмельницкий соберет Раду и выведет свой народ из одури поклонения чужим богам. Придет час – и устроит Господь, что за грехи свои смертные распадется НАТО, куда теперь шумно и грубо заталкивают Украину тамошние «западенцы». Придет час – и не устоит ВТО, куда на чужой каравай, на который, как известно, рот разевать не надо бы, устраивают Россию наши «западенцы».
Я знаю Александра Сизоненко, приславшего вам письмо. Это был бесстрашный воин с фашизмом в пору Великой Отечественной и не менее бесстрашный теперь воин против нашего межславянского раздрая. Ему, как и нам с вами, трудно понять, почему, забыв о собственном, о национальном достоинстве, надо униженно на десятые роли пробиваться в «единую Европу» и, как черт ладана, бояться славянского братства. Это умопомрачение, не иначе. И почему по чужим заказам, во вред общему нашему делу, надо отталкивать от себя Лукашенко, мужественного и мудрого вождя Беларуси?