Первым делом репортаж с главных улиц областных центров, мелькают главные елки Житомира, Луганска, Симферополя, Львова. Самая маленькая и бедная стоит в центре Ужгорода. «Надо запомнить!» – приказываю я своей памяти. Дальше репортаж из Печерской лавры. Потом Владимирский собор и сообщение о новогоднем чуде: заплакала икона нового святого великомученика Владимира. Показывают икону крупным планом. Под глазами святого Ульянова действительно две мокрые дорожки слез. На коленях перед новой чудотворной иконой стоят несколько старушек и пара молодых людей. Вот кто-то еще становится перед ней на колени и усердно крестится. Камера опускается, одновременно поворачиваясь объективом к лицу этого богомольца. Видимо, и оператор опускается на колени. «Черт!» – вырывается у меня, когда лицо богомольца заполняет весь экран. Это Казимир, хозяин украинского электричества. Он смотрит в объектив телекамеры так напряженно и чувственно, что и из его глаз, кажется, вот-вот покатятся слезы.
«Я желаю украинскому народу счастья, благополучия, процветания и экономического чуда!» – говорит он, но выражение лица молвит о другом: «Как мне вас жалко, бедных, нищих, замученных нынешней властью».
– Ах ты ж дерьмо! – говорю я экрану и оборачиваюсь на дверь. Где этот Львович? Кого он оставил в Киеве смотрящим за эфиром?
Коля Львович появляется только на прогнозе погоды. Я выключаю телевизор.
– Ты новости видел? – Мои глаза сердито упираются в его лицо.
– Нет, я тут…
– Что ты тут? Кто дал право пускать в эфир Казимира и его пожелания украинскому народу? Какого хера?
Львович растерян. Ясно, что с ним это не согласовывали.
– Я узнаю, я сейчас всех на х… уволю! – бормочет он.
– Национальный канал кому служит? – продолжаю я.
– Через пять минут! – чуть не выкрикивает Львович и убегает.
Хрен с ним, пусть разбирается! Я пойду к Майе, пускай успокаивает меня, а то я им всем тут такой Новый год устрою, что они захотят в старом остаться!
Киев. Апрель 1992 года. Воскресенье.
Мама открывает мне дверь и улыбается. Удивительно, как это много значит – жить раздельно! За последний месяц она меня ни разу ни в чем не упрекнула. По воскресеньям я приезжаю к ней. Мы завтракаем и едем к Димке.
В коридоре квартиры-«хрущевки» пахнет телячьими котлетами и гречневой кашей. Тут же в коридоре стоит ее египетская кожаная хозяйственная сумка с передачей для братца Димы. Я знаю, что если наклониться к этой сумке, то запах свежей докторской колбасы перебьет запах телячьих котлет. Но зачем нюхать чужое?
Завтрак заканчивается дефицитным индийским растворимым кофе. Дефицитом этот кофе мама считает традиционно уже лет десять. Я ей поддакиваю из чувства солидарности.
– Ты бы хоть раз пригласил нас с Димой к себе в ресторан, – говорит мама, обувая сапоги. Потом она с трудом затягивает на сапогах молнии, надевает пальто.
– Приглашу! – обещаю я. – Надо только день выбрать, чтобы никого не было!
На «тринадцатом» автобусе мы подъезжаем к кладбищу «Берковцы», где можно пересесть на «тридцатый» маршрут и доехать прямо до проходной Димкиного психприюта. Я несу сумку и время от времени пытаюсь догадаться: что в ней, кроме докторской колбасы. В сумке килограммов десять веса!
Переходим дорогу, и я, обгоняя мать, иду на остановку «тридцатого».
– Сережа! – окликает она меня сзади.
Я оборачиваюсь.
– Давай на секунду туда зайдем! – показывает взглядом на центральный вход городского кладбища.
– Зачем? – спрашиваю я, а сам думаю: из нашей родни там никто не похоронен… Но, кажется, у мамы подруга недавно от рака умерла… Может, хочет к ней?
Я киваю, и мы вместе заходим в ворота кладбища.
«Лишь бы не очень далеко», – думаю я, ощущая в руке вес хозяйственной сумки. Кладбище ведь огромное, из конца в конец и за полчаса не пройдешь!
Но мама сворачивает с центральной аллеи влево и уводит меня за собой в сторону хоздвора с одноэтажными невзрачными постройками.
На ходу я оглядываюсь на выставленные под синим небом куски полированного гранита и мрамора – заготовки под памятники.
– А Сева где? – спрашивает мама у небритого мужчины в ватнике и с молотком в руке.
– Сева! – орет он, оглядываясь по сторонам. – К тебе пришли!
Сева, которому лет пятьдесят и который тоже ходит в ватнике и в зеленых офицерских брюках, заткнутых в кирзовые сапоги, появляется буквально через несколько секунд.
– Все в порядке! – говорит он маме. – Я слов на ветер не бросаю!
Он ведет нас между забором и постройками на небольшой дворик, где под навесом лежат на потемневших от сырости досках готовые памятники.
Останавливаемся перед темным полированным гранитом, на котором золотыми буквами высечено:
Бродский Давид Исаакович.12 октября 1922 года – 9 марта 1992 года.Дорогому дяде с любовью семья Буниных.
А над надписью – свеженький керамический фотоовал с едва узнаваемым лицом старика.
– А откуда ты все это про него знаешь? – Я удивленно смотрю маме в глаза. – И дату рождения, и фамилию? Даже я этого не знал!
Она молча протягивает мне удостоверение члена ДОСААФ, взятое из пакетика с документами.
– Положишь обратно, – говорит она.
А на лице у нее тихая радость, словно она только что исполнила некую святую обязанность.
– Подожди, – я останавливаю взгляд на дате смерти. – Он же раньше умер!
– Он умер после того, как написал заявление в ЖЭК с просьбой тебя прописать. – Мама переходит на шепот и одновременно косится в сторону Севы, который отошел к забору покурить.
Теперь я все понимаю! Молодец, мама! Тут тебе и человеколюбие, и практичность, и доказательство. Ну просто документ! Точно! Большой гранитный документ. Свидетельство рождения и смерти одновременно!
– Ну как? Претензии есть? – спрашивает подошедший Сева, не глядя на нас, а только на носок своего кирзового сапога, которым он вкручивает в липкую землю дворика только что брошенный окурок.
– Нет, нет! – торопливо говорит мать. – Ты отойди на минутку!
Отойти она просит меня. И я отхожу и наблюдаю, как вдвоем с Севой они пересчитывают плотную пачку купоно-карбованцев. Вот куда пошли деньги, вырванные из цепких рук инвестиционных мошенников вместе с процентами!
– Да! Кстати! Он ведь здесь похоронен? – спрашивает меня мама, отвлекшись на мгновение от денег.
Сева тоже смотрит на меня внимательно, словно ждет сигнала для того, чтобы тут же собрать команду и понести этот памятник для срочной установки. Чтобы потом еще одну пачку купоно-карбованцев тщательно пересчитывать.