— Алле-оп!
Белый конус выхватывает стоящую в воздухе пыль, а на грязном экране вдруг появляется цветное окно. Только еще мелькает заставка — а я уже все понял. Потому что я знаю наизусть каждый кадр.
— Откуда?..
Мне делается неловко, стыдно; я чувствую себя виноватым уже за то, что поплелся за ним сюда; зачем ему «Глухие»? Сегодня? Здесь? Со мной? Напомнить мне обо всем? Унизить меня?
И все же я не двинусь с места. Жду, что будет.
Базиль не отвечает. Он по-турецки садится прямо на пол. Внимательно смотрит титры. Улыбается, оборачивается ко мне, хлопает по пыльному паркету рядом с собой.
— Садись давай! Кино же! Полная версия!
И вот… Дом, лужайка, кресла-коконы, медведь, велосипед, идеальная пара, образцовые родители. Сколько я их не видел? С тех самых пор, как…
— Папа! Па-па! Сгоняем на великах на станцию?
На экран заскакивает пятилетний аккуратист в шортах и рубашке поло, волосы пострижены стильным каре, ухоженные руки на руле — ногти ровные и чистые. Меня передергивает.
— Что это еще за слащавый писюн?
— Ты тоже не так себе его представлял, а? — хмыкает Базиль. — Не переживай, его грохнут через пару минут.
— Мы за этим на стройплощадку полезли? Базиль откликается не сразу.
— Ладно, остановимся тут. Жалко пацана.
Он ставит видео на паузу: нам выпадает кадр с видом из окна. Расчесанные холмы, часовни, виноградники, высокое небо, перья облаков.
Где-то снаружи с оглушительным воем раскручивается бур длиной с земную ось, погружается в зыбкую почву, на которой стоит старый дворец, и его стены прошибает конвульсия. Откалываются от потолка куски бетона, облетает штукатурка.
— Сейчас эта развалина рухнет! — кричу я ему.
— Не дрейфь! — командует Базиль. — На, дерни для храбрости!
И протягивает мне бутылку. Композитную, мягкую, черную. На этикетке — белые буквы: «КАРТЕЛЬ».
— Что это еще за отрава?
— Текила!
— Текила? В два часа дня?
— Да! Текила, парень! Текила в два часа дня!
Он приникает к горлышку, делает большой глоток и передает бутылку мне. Изучаю ее с недоверием: газированные коктейли, рисовое пиво — это я понимаю. Но текила?
Пробую осторожно. Кислая дрянь дерет язык и глотку, прогорклый привкус въедается в рецепторы. Текила окрашивает воздух, которым я дышу, коротко и зло дает мне по солнечному сплетению и еще по затылку наотмашь.
— Ну как?
— Гадость.
— Не будь таким педиком! — Он забирает у меня бутылку, прикладывается к ней еще раз, потом возвращает ее мне. — Давай еще! Как ты еще почувствуешь, что живешь вообще, а?
Я пью снова — и во второй раз текила не становится ни на грамм лучше; то же дешевое пойло из трейдоматов — для тех, кому рисовое пиво кажется слишком медленным.
Девятьсот Шестой устанавливает бутылку на пол и с колен обращается к ней, как к идолу.
— Мы в аквариумах существуем — и жрем планктон. В наших венах — черная рыбья кровь! — декламирует он. — Мы остыли давно. Без тебя мы не сможем ожить. Чтобы быть теплокровными снова — переливание нужно. И я переливаю — текилу.
Тут он падает перед черной бутылкой, и вправду похожей на какого-то грубого идола из каменного века, ниц.
— О, текила! По глотке моей наждаком! Ты расплавленный камень-янтарь! Ты огонь кисло-желтый! Я молюсь, и ты слышишь молитвы мои. Был я дохлою рыбой всегда, но с тобою — я стал человеком!
— Что это за ересь? — фыркаю я. — Ну-ка дай глотнуть.
Мне хочется тоже уже набрать в себя этой дряни, а потом снова передать бутылку ему и привести себя к общему знаменателю с Девятьсот Шестым. Понять его. Попытаться понять.
— Это поэзия! — Базиль оскорбляется. — Это мое признание в любви. Текилу-то любить мне не запретит никто.
— Клоун. Ни рифмы, ни ритма!
— Клоуны имеют право любить клоунесс, а те, что поотчаянней — замахиваются даже на воздушных гимнасток. Хотел бы я быть клоуном.
— Можешь хотеть что угодно, только не вздумай говорить об этом при Триста Десятом или Девятисотом…
— Или Седьмом, или Двести Двадцатом, или Девятьсот Девяносто Девятом. Лучше всего, парень, говори обо всем сам с собой. Только, знаешь, вслух не надо, потому что мало ли…
Не дожидаясь, пока он прекратит разглагольствовать, я свергаю бутылку с ее пыльного пьедестала и пью.
Базиль по-турецки садится на пол перед самым окном в Тоскану.
— Помнишь тот день, когда нас выпустили из интерната? Самый первый? Я был уверен, что сразу же рвану туда, в это место. Смотреть, как там все на самом деле. Холмы эти, небо…
Помню.
— Я еще тебе предлагал туда сгонять, — зачем-то напоминает мне Базиль. — Помнишь?
Помню, конечно.
— Нет.
— А ты такой: «Слушай, сейчас не до этого, у нас распределение кубов, надо нормальную хату выбрать, пока другие все приличное не расхватали! Успеется с этой твоей Тосканой сто раз еще!»
Так и было. Мой первый день на свободе.
— Ну а что? Зато у меня куб теперь в нормальном месте, в двух шагах от центрального хаба, а не в жопе, как у некоторых. Я на любом вызове первым быть могу!
— А, ну это-то да! А в Тоскану съездил хоть раз? В эту, нашу?
— Да ее нет там уже, наверное!
— Но ты проверял?
— А ты сам-то проверял, что ли? — Я злюсь на него; текила злится.
— Нет. — Базиль качает головой. — Нет. Сгоняем, может? Прямо сейчас, а?
— Ты с ума сошел? Завтра дежурство! Да и как это место искать вообще? Может, кино где-нибудь в Канаде снимали! То есть я не против, но… В другой раз, когда времени будет побольше…
— Не будет другого раза, — говорит мне Базиль.
— Это еще почему?
Он смотрит на меня внимательно, изучающе.
— Я уезжаю.
Не может быть большей бессмыслицы, чем эти слова. Он, конечно, шутит или издевается надо мной; проверяет мою реакцию.
— Куда уезжаешь?
— Эмигрирую. В Панам для начала.
— Что?!
Бессмертным запрещено пересекать границы Европы; у нас даже загранпаспортов нет.
— Мне тут нельзя оставаться, Семьсот Семнадцать. Нам тут нельзя. Дай глотнуть.
— Нам?
— Они ведь знают. Эл и остальные. Они тебя специально ко мне подослали. Ты — моя черная метка, Ян.
— Да пошел ты!
— История, так? Да, есть история. Есть.