— Все равно им не хватит сил, чтобы всю Барсу задавить, — упрямится Аннели.
— Ты не знаешь Беринга.
Еще с десяток турболетов виснут над Барселоной. Громкоговорители увещевают горожан, просят их оставаться дома.
— Это и есть наш дом! — вопит кто-то из толпы. — Это вы проваливайте отсюда!
Эхо от воя турбин разливается по городу мечты, затапливает его, и изо всех щелей наружу лезут смурные обитатели нарядных кукольных небоскребов. Грязные ручьи подпитывают неспокойное бурое море, в середине которого — окантованный синим клочок суши.
Но жители трущоб поднимаются сюда не за тем, чтобы схлестнуться с полицией; тот, что кричал, пока в одиночестве. Они выходят к молчаливым полицейским в пластиковых доспехах, как индейцы выходили к закованным в кирасы конкистадорам, высадившимся с громадных белопарусных галеонов, — из любопытства.
Парят над толпой телевизионные дроны, снуют позади двойного кольца репортеры, не отваживаясь пойти в народ и снимая его из-за синих широких спин, круглых тусклых шлемов.
— Вон! Вон летит! — всколыхивается море, идет волна поднятых рук.
И из-за искрящихся башен выплывает величавое белое судно, эскортируемое маневренными малыми турболетами.
— Едрить! — восхищенно шепчут люди на трех сотнях языков. Еще бы. Такие важные птицы тут раньше не показывались.
Белый воздушный корабль застывает в небе, а потом неспешно снижается, вставая точно посередине приготовленной для него площадки. Распахиваются двери, выдвигается трап, и крошечный президент Панама машет рукой-спичечкой бурому настороженному морю. Даже охраны вокруг не видно — только журналисты, журналисты, журналисты.
Следом появляется на трапе еще одна фигурка — наверное, наш Карвальо.
Суетятся на земле помощники, оператор наводит камеру на Мендеса — и внезапно над оцепленной полицией площадью возникает его проекция, сотканная из воздуха и лазерных лучей. Огромный трехмерный бюст — голова и плечи. Мендес улыбается ослепительно и грохочет из зависших над толпой громкоговорителей:
— Друзья! Спасибо, что позволили мне заскочить к вам в гости!
Паки переглядываются, скребут щетину и поправляют свисающие с ремней кривые ножи.
— Когда мои европейские друзья приглашают меня к себе, я обычно вижу только Лондон или Париж. Но я любопытный и непоседливый человек. Давайте посмотрим что-нибудь новенькое, попросил я их. Давайте заглянем в Барселону! Но почему-то мой друг Сальвадор стал меня отговаривать. В Барселоне нечего делать, сказал он мне. Вы с этим согласны?
— Хитрожопая тварюга этот Карвальо! — бухтит тот, что в чалме.
— А я хотел побывать тут. Познакомиться с вами. Так что если вы думаете, что я так и буду торчать тут, на трапе, вы меня плохо знаете! — И Мендес начинает спускаться по ступеням вниз.
— Отважный человек, сука, — сморкается одноглазый пак с оттопыренным карманом.
Вторая фигура приклеена к трапу: Карвальо не торопится к тиграм в клетку.
Камеры переключаются, чтобы удержать в кадре идущего к людям президента. Добравшись до земли, Мендес — вот номер! — действительно шагает к оборонным линиям полиции. Огромные негры в черных костюмах и солнцезащитных очках берут его в кольцо — и вместе они прорывают полицейское оцепление. Журналисты, преодолевая ужас, лезут за ним. Чудо: человеческое море расступается перед сумасбродом, и он, как Моисей, ступает посуху.
— Вы, наверное, знаете, что мы с моим другом Сальвадором придерживаемся разных мнений о том, как быть с бессмертием. Я — республиканец, старый консерватор. Бессмертие, спросите вы меня? Прекрасная штука! Но разве есть что-то важней семьи? Любви к детям? Возможности вырастить их, научить всему, качать на коленях? Уважения к родителям, которые произвели вас на свет?
Толпа невнятно рокочет; а я слушаю Мендеса вполуха, голова забита другим. Я хочу найти еще один информационный терминал. Найти и отправить новый запрос о судьбе и местонахождении моей матери, которую зовут Анна. Перебрать сто тысяч гребаных зеленых терминалов, пока не найду один работающий.
Анна?
Не помню. Да и откуда мне помнить? Просто — мама.
— Человек одинок! — произносит Мендес. — И нет ничего хуже одиночества, вот что думаем мы в Панамерике. А кто может быть ближе нам, чем наши родители и дети, братья и сестры? Только с ними нам по-настоящему хорошо. С ними и с любимыми женами, мужьями. Все говорят, политики пудрят простым людям мозги — но я сам простой человек и по-настоящему верю только в такие вот простые вещи. Да! Мне легко жить, потому что я верю в понятные вещи. Но Панамерика — страна многих мнений. Мы свободные люди, и нас учат уважать людей, которые думают не так, как мы!
Весть о визите Мендеса, верно, достала уже до самых дальних концов и самых темных углов обеих Барселон — и внутренней, и наружной. Столпотворение невероятное — края не видно. Люди молчат, прислушиваются.
— Да, бессмертие у нас стоит денег. Да, не все могут себе позволить его. Это правда. Панамерика тоже перенаселена. Но наша страна — это не страна всеобщего равенства, это страна равных возможностей. Каждый может заработать на квоту.
Вдруг объемная проекция, огромная реплика выступающего президента, рябит и моргает; сквозь нее на мгновение проступает что-то другое — но тут же возвращается лик Мендеса. Сам оратор, похоже, вообще ничего не замечает.
— Но тут, в Европе, нашу систему называют грабительской. Да, мой друг Сальвадор так говорит! И я не спорю: нас учили уважать другие мнения. Сальвадор говорит, европейская система гораздо справедливей, потому что она основана на настоящем равенстве. У нас все равны, говорит Сальвадор, и каждый рождается с правом на бессмертие!
Аннели ерзает. Народ волнуется: смутный гомон перерастает в гул. Слова Мендеса переводят на три сотни языков, сосед объясняет соседу, и становится душно, как перед грозой. Кожей чувствую накапливающееся в атмосфере электричество, и мне чудятся грядущие разряды. Но Мендес, буревестник, живет ими.
— У вас в Барселоне живут простые люди. Такие же, как я сам! Люди, которые верят в простые, понятные вещи. Я уважаю вас. Вы выбираете настоящее равенство. Вы выбираете бессмертие. Европа дает вам его. У вас есть это право, и вы счастливые люди! Так ведь, Сальвадор?
Наконец я понимаю, что он делает. Шрейер не зря его опасался. Камеры перебрасывают на президента Карвальо — раскрасневшегося, потного, злого.
— Я… — начинает Карвальо, но тут картинка рвется снова.
Карвальо дезинтегрируется, и вместо него над народом возникает человек, стоящий у искрящейся желтой стены. У человека знакомое и незнакомое мне лицо. А Аннели узнает его — и зажимает себе рот рукой.
— Я любил одну девушку, — тяжело выговаривает человек. — А она любила меня. Я назвал ее своей женой, а она меня — своим мужем. Это простая и понятная вещь, господин Мендес. Как вы любите.