— Я не могу. У меня тут дела. Много незаконченных дел. А вот ты… Ты беги.
— Он не отпустит меня. Ни на день. Я каждую ночь обязана спать в его постели. Каждую. Он все равно меня найдет. Так будет гораздо хуже. Если он подумает, что я ушла от него к другому…
— Разве может быть хуже? — Я притрагиваюсь к ее шее; она сжимается.
— Не надо, пожалуйста.
— Я никуда не уеду. Я останусь тут, Эллен. Посади машину.
Но она меня не слушается. Турболет набирает скорость, небоскребы мелькают мимо, просветы все уже, Эллен вцепилась в штурвал — и я не знаю, пытается ли она на самом деле проскочить между башен или разогнаться до такой скорости, когда ничто уже не будет в ее власти.
— Посади машину! — Я отталкиваю ее, задираю штурвал на себя, турболет взмывает вертикально вверх вдоль черной стены, о которую мы должны были разбиться. — Что с тобой?!
— Оставь! Отпусти меня! — Она кричит, впивается в мои руки ногтями; я еле сбрасываю ее с себя, очки отлетают в угол.
Опускаюсь — рвано, криво, громыхая мнущейся обшивкой — на какой-то крыше. Пинком распахиваю люк. Эллен остается внутри, плачет.
— Кто она?..
— Что?!
— Кто она, Ян? Ради кого ты стареешь? От кого у тебя ребенок?
— Откуда ты знаешь? Тебе он сказал, да?! Твой Эрих?!
Она глядит на меня из своего рухнувшего турболета, как волчица из логова.
— У тебя половина головы — седая, Ян.
— Да пошла ты! Какая тебе вообще разница?!
— Это несправедливо, — тихо говорит она, глаза блестят. — Это так несправедливо.
— Прекрати, Эллен, хватит! Я благодарен тебе за то, что ты…
— Замолчи. Замолчи. Уходи.
— Зачем ты так? Мне правда не все равно, что с тобой будет, ты…
— Со мной ничего не будет! Со мной никогда ничего не будет! Я буду торчать в своем роскошном пентхаусе, под стеклянной крышей, молодая и красивая, вечно, как гребаная муха в янтаре, и со мной никогда ничего не будет! Убирайся отсюда, слышишь?! Пошел вон!!!
Я жму плечами, как трусливый идиот, подчиняюсь приказу и отступаю.
— Ты не предлагал мне сбежать вместе… — шепчет она мне вслед, но я уже ее не слышу.
Прости меня, Эллен. Я не могу тебя спасти. Ты меня спасла — а мне нечем тебе отплатить. Мы просто баловались. Вместе злили твоего мужа. Ты скучала, я тебя развлекал. Нам некуда бежать вместе.
Падаю в лифте. А сам все стараюсь высчитать: пятнадцать лет плюс одиннадцать. Двадцать шесть. Столько лет прошло с исчезновения первой жены сенатора Шрейера. И столько же — со дня, когда меня доставили в интернат. Получается?
Моя мать — первая жена Эриха Шрейера? Ушедшая от него, найденная им — и… И пропавшая без вести? Если он бесплоден — почему тогда он называл меня своим сыном?
Нет, ничего не получается: мне же двадцать девять. Кажется.
Не хватает сил соображать. Не хватает сил добиваться правды, срочно искать Шрейера и пронзать его грудь священным копьем. Мне вкололи какой-то стимулятор, но всю ту мерзость, которой меня пичкали в тюрьме, он из меня не вычистил. Успокоительные и снотворные размешаны во всех жидкостях моего организма.
Я устал. Мне нужна небольшая передышка; хотя бы на миг снова почувствовать себя человеком.
Не думаю, что мой дом до сих пор мой: аренда не уплачивалась семь месяцев, там наверняка уже проживает какой-нибудь другой парень в маске. А на пороге такие же парни ждут не дождутся меня. Впрочем, с этой дрянью на ноге они могут достать меня где угодно.
Не понимаю, где мне искать убежища.
А ноги сами несут меня туда, где я находил себя раньше. В «Источник». Я просто хочу окунуться в эти воды, просто хочу закрыть глаза, увидеть смеющихся людей, хочу, чтобы клешни внутри меня разжались.
Да, в «Источник». Больше некуда.
Хоть я теперь и при бороде, людей не обманешь; они вперились в меня изумленно — видимо, вспоминают еще мой бенефис на съезде Партии. Кто-то норовит притронуться к моему коммуникатору своим, я отдергиваю руку. Всякие мошенники бывают.
Мой банковский счет еще не опустошен окончательно, и я могу позволить себе и вход в «Источник», и хороший обед.
Добираюсь до купален; голод дикий. Сначала перекус, потом отдых.
Выбираю место за круглым столиком у самого подножия знаменитого хрустального баобаба, великого дерева плотских наслаждений. По его ветвям текут вязкие соки похоти и любования, вожделения и удовлетворения; цветы-бассейны пульсируют, заманивая в себя людей.
В черепе гулко, плеск воды наливает его доверху. Жмурюсь на нарисованное горное солнце. Прохладный ветерок ерошит мои патлы.
Переливающееся табло: «Добро пожаловать в «Источник»! Сегодня 24 августа 2455 года»… Здесь все то же, что и год назад — или сколько времени прошло? — и то же, что будет тут через десять лет, и через сто, и через триста. Будут приходить сюда за баловством, за удовольствием, за играми те же божки, что и сейчас.
Заказываю себе стейк — и приносят превосходный; раньше я бы такой себе не позволил, но теперь откладывать на будущее, наверное, нет никакого смысла. Он тает во рту, посоленный идеально, я окунаю кусочки в перечный соус и никуда не тороплюсь. Доем — поднимусь на самый верх стеклянного дерева и пущусь вниз, от чаши к чаше. Буду просто смотреть по сторонам.
Почему я тут?
Пришел, чтобы отвлечь себя. Притвориться, будто я тот же; чтобы глазеть на этих беззаботных мальчиков и особенно девочек, на их прекрасные юные тела. Чтобы вспомнить, что я чувствовал при их виде раньше. Подпитаться их молодостью. И чтобы выбить из своей башки тот поцелуй с утопленником.
Точеные, стройные, загорелые, распластанные в прозрачных купелях — они плывут на месте, дотрагиваются друг до друга, сливаются ртами, и воздух пахнет сладкой плотью. Здесь это повсюду: молодость и притяжение.
Я смотрю на них — и на меня тоже смотрят любопытно.
Все с этим делом в порядке, дурак был тот студент, брат Раджа, который думал продавать в Европу трансляции с барселонскими блудницами… Как его там звали? Погоди-ка… Я вспоминаю кое-что и нащупываю в нагрудном кармане его визитку. «Хему Тирак. Порнобарон». Странное чувство. Словно я сижу за их столом, и старик Девендра жив и подпаивает меня своей жгучей о де ви, и бабка Чахна велит ему остановиться, и Радж хмурится — не с арабами ли мы, не за паков ли, и очкарик Хему заливает мне про то, как мы будем процветать, когда наладим наш с ним общий бизнес.
Ничего этого больше нет. И ничего уже не будет.
Стоит на месте того города стерильная Барселона, чистая, пустая и продезинфицированная, «Летучий Голландец», выброшенный на берег.
— Прошу прощения? — Кто-то кладет руку на мое плечо.