Мчусь к лифту, влетаю в него, жму все кнопки сразу — вдруг вспоминаю сто лет назад, в детстве, слышанную байку, что в интернате есть еще и нулевой этаж, через который сюда и попадают новички. Мол, если нажать все кнопки одновременно и подержать определенное время, тебя доставят то ли вверх, то ли вниз — на этот тайный уровень…
Дверь закрывается, лифт ползет куда-то.
Если нулевого этажа не существует, мне хана.
Когда створки разъезжаются, я не могу определить, на каком этаже очутился. Белые стены, белый потолок… В коридоре никого. Я, оскальзываясь, бегу вперед мимо запертых дверей, ища хотя бы одну открытую.
Наконец — проем. Ныряю в него, не понимая еще, куда попал, прижимаюсь к стене, сползаю по ней. Почему за мной нет погони? Старший вожатый ни за что не простит мне этой выходки… Не простит, что я нашел окно и смотрел в него, что узнал про выход.
Оглядываюсь.
Я в кинозале. Он совсем пустой, и свет тусклый — все сейчас на занятиях. Медленно проползаю через ряды, забиваюсь в дальний угол, вызываю плейлист, прошу «Глухих».
Включаю с самого начала.
Меня колотит озноб. Чтобы согреться, забираюсь на сиденье с ногами, прячу подбородок в коленях. Титры.
Я сижу на нагретых досках веранды, рядом со мной стоит пара детских сандалий; в приоткрытой оконной створке вижу настоящего живого кота — толстого, бело-рыжего. Бриз покачивает коконы кресел, в которых спиной ко мне сидят два человека — мужчина и женщина. Синяя струйка дыма на короткий миг возникает в воздухе — и тут же исчезает, размазанная ветром.
Смотрю на велик, который я, накатавшись, бросил в траву. По хромированному бликующему звонку ползет муравей. Солнце закатывается за зеленый холм, увенчанный старой церквушкой, и на прощание целует мне руки.
Мне хорошо, покойно и удивительно мирно. Я на своем месте.
— Давай смоемся отсюда… Одному у меня не получится, а вдвоем… — говорю я Девятьсот Шестому.
Он не отвечает.
Воздух вокруг меня становится вязким, плотным, как вода, и словно чернила каракатицы его наполняет, мутит надвигающаяся беда.
«Глухие» пилят нервы тревожной мелодией. Тот самый план: конец аллеи…
Несчастье переполненным выменем нависает вместо неба над домом из кубиков, придавливает своими разбухшими сосцами и меня, и сидящих в креслах; нам всем скоро сосать его яд. Но я притворяюсь, будто это все не сейчас, не с ними, не со мной. Ставлю видео на паузу, ставлю на паузу время, чтобы отвратить неотвратимое.
— Ну чё, глиста? — слышу за спиной.
Пятьсот Третий! Его голос! Мне не надо оборачиваться, чтобы понять, кто говорит со мной. Поэтому, вместо того чтобы тратить время на лишние движения, я сразу рвусь вперед. И не успеваю.
Мою шею запирает его локоть. Он рвет меня назад и вверх, выкорчевывая меня из моего гнезда, придушивая и перетягивая на задний ряд. Я извиваюсь, стараюсь освободиться — но его жилистые руки окаменели, я не могу разжать замок.
— Не смей! Не смей! Я… Я… Я им… фффсе рассскажшууу…
Я дрыгаю ногами — хоть за что-нибудь зацепиться бы, хоть какую-то бы опору…
— А ты что думаешь… Они не знают?.. — говорит Пятьсот Третий мне в шею. Он смеется сипяще: «Ххххх…» — и продолжает удавливать меня; его дыхание щекочет мне затылок. Я пытаюсь бить назад, надеюсь попасть ему по яйцам, но он держит меня как-то хитро, и я все промахиваюсь; а даже если бы и попал — с воздухом из меня ушли все силы, удар получился бы слабый, как во сне.
— Мне поручили… Тебя… Наказать…
Он свободной рукой нашаривает пуговицу на моих штанах, рвет ее, сдергивает штаны вниз — до коленей. Мою спину трогает что-то маленькое, твердое, мерзкое. У него встало!
Внизу живота мерзко щекочет. Я сейчас… Мне нельзя, нет… Я…
— Отвали! Отвали! Слышишь?!
И тут мне колени заливает горячим. Я мертвею от ужаса и от стыда.
— Ты что, обоссался?! Ах ты, говнюк! Ты обоссался?!
Хватка слабнет. Я пользуюсь этим, выкручиваюсь, бью его пальцами в глаза, пытаюсь сбежать — но он справляется с брезгливостью, заваливает меня на пол, в проход между сиденьями, подминает под себя…
Его глаза полуприкрыты, рот ощерен, я вижу щели между зубами…
— Ну давай… Попробуй удрать… Малыш…
И тут я делаю единственное, что могу сделать в этой скользкой звериной борьбе.
Отчаянным броском рвусь вверх и впиваюсь в его ухо. Процарапываю зубами по потным волосам, по коже, стискиваю челюсть, давлю, хрустит, жжет, рвется!
— Мразота! Выпусти! Паскуда! Аааа!!!
Пятьсот Третий, забыв себя от боли и страха, толкает меня, я отваливаюсь — с мягким и горячим во рту; он зажимает ладонью кровавую дыру на своей голове. Во рту солоно и отдает еще чем-то незнакомым, он переполнен, меня вот-вот вывернет. Я отползаю, вскакиваю, на бегу вытаскиваю изо рта ухо — изжеванный сопливый хрящ, — зачем-то сжимаю его в руке и удираю, удираю из проклятого кинозала что есть ног.
— Мраааазь! Суууука!
Я стою в белом коридоре без углов и без выхода; в руке — мой дерьмовый трофей, полуспущенные портки обмочены. С потолка на меня слепо смотрит всевидящее око. Когда меня будут убивать, оно не моргнет.
Я сбегу отсюда или сдохну.
Я сбегу отсюда. Сбегу.
Коммуникатор пищит еле слышно, но я подскакиваю до потолка. Вызов!
Не важно, спишь ли ты, в борделе ты или на операционном столе, — когда приходит вызов на рейд, ты должен сорваться с места за минуту. Минуты вполне достаточно, в особенности если спать одетым.
И если не пить на ночь.
Из головы, кажется, вытянули все серое вещество, а взамен накачали туда густой морской воды и запустили рыбок. Теперь моя задача — не разбить этот долбаный аквариум.
Не знаю, сколько я проспал, но моей печени этого времени явно не хватило. Я на три четверти состою из текилы. Во рту кислятина. Череп и вправду словно стеклянный, и все внешние звуки царапают его, как гвозди. Рыбкам в моей голове как-то не очень, они просятся на свободу.
На дно аквариума оседает мутная взвесь недосмотренного кошмара. Не помню, что мне снилось, но настроение у меня самое паскудное.
Чтобы протрезветь, кусаю себя за руку.
Тех, кто опаздывает, ждет дисциплинарный трибунал. Но какое наказание он ни назначил бы, никто из нас даже не думает уйти из Фаланги. Почти никто. Дело не в деньгах: рядовых штурмовиков особо не балуют. Но попробуй назови другую работу, которая могла вот так же стать бы смыслом жизни. А в бесконечной жизни смысл — особый дефицит. На земле, пихаясь локтями, колупается в вечности целый триллион человек, и большинство не может похвастаться тем, что делает хоть что-нибудь полезное: все полезное, считай, уже было сделано триста лет назад. Но вот то, чем занимаемся мы, будет востребовано всегда. Нет, таким не разбрасываются. Да и не отпустят нас с этой службы.