Я откладываю шаурму. У нее нет вкуса. Глотаю чай — холодный.
— Когда я маму разыскала, хотела у нее узнать. Она сказала, что не в курсе, потому что ей никогда не удавалось уходить с работы раньше одиннадцати и я уже спала, потому что кто-то же должен был зарабатывать деньги в этом доме, а тот, кто не умел ничего, кроме того, чтобы болтать, тот сидел дома и болтал. С чего бы мне быть похожей на маму? Я копия отца.
— Тебе повезло.
— Что?
— Ты хотя бы можешь съездить ей по физиономии.
— Никак не решусь. Хотя сегодня я была близка. «Я думала, ты хочешь познакомить его с родителями…»
Пью чай.
— С твоим отцом я бы познакомился.
Аннели усмехается:
— А со своим не хотел бы?
— Зачем? К отцу у меня никаких вопросов. Кроме того, почему у меня такой клюв.
Она откидывается в постели. Смотрит в потолок — низкий, с неровно-желтыми пятнами от протекшей у соседей воды.
— Тебе ведь сейчас нельзя со мной тут быть? — спрашивает Аннели. — Ты ведь сейчас нарушаешь какие-то свои правила, да?
— Кодекс.
— И что, никто не спросит, что ты делал в Барсе с подружкой террориста?
— Я об этом сейчас не думаю.
— Правильно. Есть вещи, о которых лучше вообще не думать. Аннели вздыхает, переворачивается на живот.
— У тебя нормальный нос. Это перелом, да? — Она притрагивается к моей переносице.
— Перелом. — Я отодвигаюсь. — По работе…
— По работе. — Она убирает руку. — Зато к матери, наверное, у тебя вопросов накопилась масса.
Я не собираюсь откровенничать с ней, но как-то она прокручивает дырочку в моем панцире. Эта глупая история про сказку с забытым концом… Из дырочки выглядывает Семьсот Семнадцать. Он устал жаловаться мне, он знает все мои ответы заранее.
— Почему она не заявила о беременности? — выманивает его Аннели. — Почему отдала тебя Бессмертным?
— Для начала — почему она не предохранялась во время случек с проходимцами? — улыбается ей Семьсот Семнадцатый.
Она кивает.
— Почему не приняла таблетку, когда я был комком из клеток и мне было все равно.
Аннели не перебивает Семьсот Семнадцатого, и он борзеет.
— Почему не выковыряла меня, когда у меня еще не было рта: я бы не возражал. И да, почему надо было рожать меня дома и скрывать ото всех. Зачем надо было ждать, пока меня заберут Бессмертные. Пока запихнут в интернат.
Аннели что-то пытается вставить, но его уже не заткнуть. Пальцы скрючиваются, давлю шаурму в лаваше, как женскую шею, все руки в белом соусе; мясо сквозь разрывы теста.
— Пока мне там будут ломать пальцы и пихать в меня хером. Пока меня запрут в ящике! Пока я неделю не провожусь в своем дерьме! Пока я не стану таким же, как все! Почему нельзя было задекларировать меня по-человечески, чтобы я мог с ней побыть хотя бы десять лет! Хотя бы десять сраных законных лет!
Я швыряю шаурму в стену, белый соус льется по лицу какой-то модели. Глупо и пошло. Запал проходит. Вся эта моя исповедь — идиотизм и самоунижение; Аннели и без меня есть о чем горевать. Стыдно. Шагаю к окну, утыкаюсь в дымную улицу.
— Тебя держали в ящике? — спрашивает она. — В склепе?
— Да.
— За что?
— Пытался сбежать. Я же говорил…
— Какой у тебя был номер?
Открываю рот, чтобы сказать — и не получается. Имя свое мне сказать проще, чем номер. А когда-то было наоборот. Ломаю себя и выдавливаю:
— Семь. Один. Семь.
— А я была Первая. Класс?
— Красиво.
— Очень. Предыдущая Первая завалила испытание звонком, так что ее сослали в училище для вожатых. Номер освободился, но остались ее подружки-кобылы. Эти суки каждый раз шипели на меня: «Ты не настоящая Первая, ясно?» Любили подкараулить меня в сортире и оттаскать за волосы по полу. Так что я знала, кем стану, если застряну там слишком надолго.
— Кто тебе сказал про вожатых? Про то, что бывает с теми, кто завалит испытание?
— Наша врачиха, — криво улыбается Аннели. — Любила со мной поболтать. У нас об этом только ходили слухи. Завалишь испытание — останешься в интернате навсегда. Вожатый — это пожизненно.
— А у нас был один… На три года меня старше. Пятьсот Третий. Все время пытался нагнуть меня. Если бы не он, я бы, наверное, не решился сбежать. Я ему откусил ухо.
— Ухо?! — Она смеется.
— Ну да. Ухо. Откусил и спрятал. И не отдавал, пока оно не стухло.
И вдруг мне это тоже кажется смешным — глупым и смешным. Откусил своему мучителю ухо — и убежал с ухом во рту. Такого в кино не показывают. Потом понимаю, что Аннели тоже знает Пятьсот Третьего.
— А про пистолет… Это правда? Что ты нашел окно, проплавил дыру?
— Ты меня все-таки слушала? Я думал, ты вся в мыслях о своем Вольфе…
— Я тебя слушала.
— Да. Про пистолет правда. Только оказалось, это не окно, а экран. Далеко не убежишь.
Раздергиваю шторы, распахиваю ставни. Сажусь на подоконник.
— А ты вообще путаешь реальность с картинками, а? — Аннели улыбается мне. — В райском садике своем тоже в экран сиганул… В Тоскане.
— Бывает.
— Ты молодец. — Она подходит ко мне, балансируя, по продавленному матрасу. — Пистолет, окно. Герой.
— Идиот.
Она забирается на подоконник с ногами, усаживается спиной к откосу.
— Герой. У меня-то все было попроще. Я нравилась нашей докторше. Примерно как ты своему Пятьсот Третьему. Она меня год добивалась. Клала к себе в лазарет, вызывала на осмотры, лечила от несуществующих болезней. Раздевала по любому поводу. Как-то предложила полизать мне. Она была добрая баба, не хотела меня принуждать. Я все уклонялась, но потом мне позвонил отец, и я сказала ей «да». И мы договорились.
Нет, Аннели. Не так! Ты обнаружила лазейку, ты прокралась мимо охраны, отключила сигнализацию… Ты сумела найти выход, ты совершила побег, тебе удалось то, чего не смог ни я, ни даже Девятьсот Шестой… Ты ведь оказалась лучше его, смелей, ты сказала отцу то, что хотела сказать, — а не то, чего требовали вожатые…
— Ты отдалась ей… И она тебя выпустила?
— Нет.
В доме напротив загораются окна второго этажа. Точно над миссией. Худой мужчина с баками и подстриженными усиками накрывает на стол.
— Если бы я ей просто дала, она бы отымела меня и нашему договору был бы конец. У них хорошие зарплаты и двадцатилетние контракты, зачем рисковать? Я начала с ней игру. После звонка меня должны были отправить в училище для вожатых, но она положила меня в лазарет. Я ее терпела, а она думала, что у нас запретный роман. Она своим языком щели у меня в теле искала, а я своим — у нее в душе. У тебя бы так не вышло, — усмехается она. — Ты же в души не веришь.