— Неурочный вылет, Михаил Юрьевич? Почему с механиком?
— Что-то волнуюсь перед смотром. Пусть мой Тиимо послушает, как ведет себя мотор на высоте. На тысяче семистах начинается какой-то стук.
— Зачем вам подниматься на тысячу семьсот? Ваше дело завтра — продемонстрировать несколько фигур пилотажа на пятистах, а потом произвести показательную фотосъемку на время.
— Я должен быть полностью уверен в машине. Кроме того, если не возражаете, фотографировать со мной полетит тоже Тиимо. Хочу, чтоб он поупражнялся с камерой.
— Как угодно. — Полковник смотрел на чемоданчик. — Инструменты?
— Так точно, фашсковородь, — деревянным голосом ответил Грубер.
— Ну, легкого взлета, мягкой посадки.
В Особом авиаотряде подготовка продолжалась до глубокой ночи, а в специальной зоне обслуживающий состав не ложился совсем. «Муромца» чуть не всего разобрали, проверили, почистили, смазали, потом собрали вновь. Работой руководил сам механик. В полночь трое остальных членов экипажа отправились спать, чтобы набраться сил перед завтрашним днем, а Степкин всё пестовал свое исполинское детище. Но к третьему часу ночи уже и он не знал, чем себя занять: все было в идеальном порядке.
Вокруг освещенной прожекторами машины стояли четверо часовых. Бак был заправлен, масло залито, всё, что надо, — смазано, что надо — подкручено, каждый из четырех моторов проверен по нескольку раз.
Пора было отдохнуть и механику. Ему завтра тоже предстояло подниматься в воздух. Мало ли что случится в небе. Нужно, чтоб голова была свежей и руки не дрожали.
Оставив в ангаре перепачканный комбинезон и смыв грязь, зауряд-прапорщик пошел к офицерскому дому. Он очень устал, но знал, что не заснет — будет лежать и мысленно всё осматривать да ощупывать своего «Илюшу».
Из темноты кто-то шепотом позвал механика:
— Фаш плагороть!
Там стоял долговязый, нескладный солдат. Кажется, Степкин его видел среди техников авиаотряда.
— Ты кто?
Дылда молча протягивал какую-то бумажку.
«Приходи. Истаскавалася. Зоська», — прочел зауряд-прапорщик, посветив фонариком. И всю усталость как рукой сняло. Никогда еще невеста не писала ему так прочувствованно, так страстно! Видно, тоже волнуется из-за завтрашнего.
На сердце у Степкина стало тепло. И даже горячо.
— Она передала? — Он поцеловал листок. — Люленька моя. Истосковалась! Эх, черт! Да как же я отсюда выйду? — Механик оглянулся на ворота, у которых со вчерашнего дня был выставлен усиленный караул. — Не пойму, как ты-то сюда пролез?
Солдат поманил его за собой.
Повел вокруг казармы, вдоль забора. Наклонился, да вдруг сдвинул в сторону одну из массивных досок.
Колебался Степкин недолго. Честно сказать, нисколько не колебался. Все равно ведь не уснул бы — сам это знал. А тут…
— Спасибо тебе, милая душа. Отблагодарю.
Он обнял посланца любви, протиснулся через лаз и побежал в сторону деревни, неуклюжий, распираемый любовью.
Любовники лежали в кровати и начинали разогреваться для анкора, когда раздался нетерпеливый стук в окно.
— Люленька, это я! Открой!
В сторону крыльца протопали быстрые шаги.
— Степкин! — вскинулась Зося. — Езус-Мария, какой ужас!
Зепп уже был на ногах, подхватил со стула одежду и портупею, с пола — сапоги. Теперь стук несся от двери:
— Отворяй! Скорей!
Зося прижимала к груди одеяло.
— Одно твое слово, и я его выгоню. Навсегда! — отчаянно сказала она.
— Зачем? Он — жених. А я что? Волшебник. Сегодня есть, завтра растаял. Впусти его. Только свет не зажигай. Ну, совет да любовь. Не поминай лихом. Когда уведешь его — исчезну.
Теофельс выскользнул из спаленки в гостиную и спрятался за посудным шкафом.
Нетерпеливый жених всё издавал из-за двери брачные призывы.
Кусая губы, смахивая слезы, хозяйка пошла отпирать.
— Сейчас нельзя, — послышался из передней ее сердитый голос. — Ты сумасшедший! Завтра приходи…
Но изнывающий от страсти механик ее не слушал. Дверь с треском распахнулась.
— Милая! Разделась уже! Счастье-то, счастье какое!
Жених протащил свою невесту через столовую с прытью, от которой в буфете задребезжали блюдца.
Довольно было один раз посмотреть на его императорское высочество Никника, чтобы стало ясно: это не кто-нибудь, а Верховный Главнокомандующий, причем не просто армией (мало ли на свете армий), а Самой Большой Армией Мира.
Главковерх был высоченного роста, обладал неподражаемой выправкой, а от сурового волчьего лица, обрамленного серой бородкой, веяло силой, уверенностью, властью. Когда Николай Николаевич гневался (что случалось нередко), иные чувствительные и непривычные начальники, случалось, падали в обморок. Зато с нижними чинами главнокомандующий был неизменно милостив, потому что с детства, еще по поэме «Бородино», запомнил: настоящий командир — отец солдатам.
Особенно хорош Никник бывал на парадах и смотрах. Приходясь внуком великому шагмейстеру Николаю Первому и вообще будучи военачальником старой школы, он придавал таким мероприятиям большое духовно-воспитательное значение. Парады главковерх принимал не с трибуны или, упаси Господь, в автомобиле, а исключительно в седле, на своем огромном ахалтекинце, похожий на статую какого-нибудь средневекового кондотьера. Чины свиты смотрелись рядом с полководцем, словно сборище карликов верхом на пони. Нечего и говорить, что солдаты и младшие офицеры своего Никника просто обожали.
Правда, на аэродроме, рядом с самолетными ангарами и сверхсовременными воздушными аппаратами, этот сияющий золотом конный цирк смотрелся диковато. Так, во всяком случае, считал пилот Долохов, застывший по стойке «смирно» в шеренге летунов Особого авиаотряда. Сзади изо всех сил, но без большого успеха старались изображать молодцеватость нижние чины обслуги и охранения. Команда «Муромца» выстроилась отдельно, перед секретной зоной, ворота которой были открыты. Воздушному кораблю предстояло открыть смотр; потом наступит черед легкой авиации.
Вольные зрители — невоенная прислуга и местные жители — толпились за оцеплением. И откуда только в невеликом селе Панска-Гура набралось столько народу, непонятно. Должно быть, из Радома и Ивангорода понаехали, посмотреть на дядю царя и на аэропланы.