Черепаховый суп | Страница: 41

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Они готовы, – непонятно кому сообщил Сабж. – Дамы и господа, устраивайтесь поудобнее. Сеанс начинается. Просим выключить или перевести в бесшумный режим ваши мобильные телефоны и пейджеры.

– Можно подумать, ты помнишь, что такое пейджер, – усмехнулся я, послушно опускаясь на пол. Потом подумал и улегся, подложив руки под голову. Настроение у меня стремительно поднималось, и последние остатки тревоги окончательно испарились.

По мере того как свет Безумных Шляпников становился глуше, оживление в грибнице нарастало. Шляпки грибов перемещались, менялись местами, прятались под более крупными, замирали и снова начинали двигаться. В какой-то момент я заметил, что все более или менее крупные грибы выстроились в неровные линии, сходящиеся меридианами к самому крупному, говорящему. Он тотчас вспыхнул ярко-желтым цветом, и желтизна стремительно побежала от него по шляпкам меридианов.

– Это же солнце, – прошептала Буги.

– Эж’онсэ, – едва слышно передразнил ее большой гриб.

Когда желтый свет коснулся последних шляпок меридианов, грибница на стене с дверью посветлела, став тускло-белой, а затем ее верхняя часть окрасилась в неровные полосы синего и голубого цвета, а нижняя позеленела.

– Небо и трава, – сказал я просто потому, что мне было приятно выговаривать эти слова.

– Н’бои’ва, – повторил материнский гриб и едва заметно качнулся.

– Мать вашу, это же детский рисунок, – покачала головой Буги, – ну точно, детский рисунок!

Грибы вокруг дверного косяка тем временем снова пришли в движение, и те, что покрупнее, вытянулись диагоналями от верхних углов двери к потолку, образуя треугольник. Все оказавшиеся там грибы налились красным, и таким же цветом окрасились грибы вдоль дверного косяка. Получился дом. Дом, нарисованный детской рукой, которая медленно, с силой вжимала цветной карандаш в бумагу, отчего линия становилась то тоньше, то – там, где раскрошился грифель, – толще. Рисунок, который требует сосредоточенности более, чем все работы Пикассо вместе взятые, пусть и занимает меньше времени. Пикассо сам, став известным всему миру художником, говорил, что хотел бы научиться рисовать так, как рисуют дети.

Это зрелище одновременно и завораживало, и успокаивало. Ощущение времени оставило нас. Мы лежали на полу голова к голове, подложив руки под затылки, как еще одно изображение солнца (или радиационной опасности), и глупо улыбались. Вот на стене с окном появились изображенные разноцветными штрихами три фигуры – две побольше, одна совсем маленькая: родители и девочка, видимо, хозяйка спальни, – а на противоположной – размашисто очерченное коричневым лохматое четвероногое чудовище с красным языком.

– Бетховен, – сказал Сабж.

– Рекс, – возразил я.

– Между прочим, он размером с полдома и явно крупнее хозяина, – усмехнулась Буги.

– Какой-нибудь ньюфаундленд, – предположил Сабж.

– Или колли, – сказал я.

– Это же детский рисунок, – заметила Буги, – так что вполне может быть, что сие животное вовсе не собака, а, к примеру, хомячок, которого безумно любит девочка. У меня в детстве был такой.

– Не любит, – сказал Сабж.

– Почему?

– Потому что любила.

Эта фраза, словно тумблер, выключила движение грибницы, и она застыла в хрупкой статике, готовая в любую минуту рассыпаться, как башня из игральных карт. Мы замерли, затаив дыхание. Так прошла минута, потом другая. На первый взгляд рисунок оставался неизменным, но что-то происходило, что-то, чего мы не видели, не слышали, но ощущали. Карточный домик незаметно для человеческого глаза колебался, и было ясно, что это легкое покачивание рано или поздно разрушит конструкцию.

– Смотрите, – еле слышно проговорил Сабж.

Я оглянулся на Проводника, проследил за его взглядом и увидел, что материнский гриб уже перестал быть желтым, его шляпка постепенно меняла свой цвет, становясь тревожно-красной. Одновременно я осознал, что уже какое-то время слышу издаваемый им звук, но теперь это не было пародирование наших слов. Две ноты неторопливо чередовались: сначала одна, потом другая, потом снова первая. Звук становился все громче, из голоса (или что это было, черт побери) огромного гриба исчезал песок, он становился все чище.

– Это сирена, – понял я вдруг.

И снова грибница пришла в движение. По всему рисунку, не нарушая его, побежали волны, затем лучи солнца отделились от пульсирующего желтым и красным материнского гриба, стремительно почернели и стали разбегаться в разные стороны, по пути претерпевая метаморфозы и превращаясь в большие черные кресты.

– Самолеты! Это самолеты! – первой догадалась Буги.

Кресты медленно, обрастая все новыми чернеющими шляпками грибов и разбегаясь, пересекли стены и потолок и зависли над дверным косяком. Они стали медленно перетекать друг в друга, пока не превратились наконец в огромную черную снежинку.

– Мне страшно, – очень четко проговорил материнский гриб, обрывая сирену, и в то же мгновение все цвета померкли, а в комнате снова стало непроницаемо темно и оглушительно тихо. И в этой тишине слова раздавались так четко, что перестали быть просто звуками, становясь то частью темноты, то болью усталых мышц, то опустевшими магазинами наших дробовиков. – Меня не научили времени, я не понимаю, как это: «было». Все только есть, всегда есть: во мне, в воздухе, в камне, в стекле, в дереве – даже если я об этом забываю. Каждую минуту, каждое мгновение она говорит мне, как ей страшно, и каждую минуту я это слышу... Даже сейчас. Я умею показывать только то, что есть. Но мне все время больно, и каждый раз – все больнее...

– Ты покажешь нам короткую дорогу? – спросил Сабж.

– Я ее нарисую, – ответил голос.

43. Следы

Как-то раз мы с Фрэнки брели по набережной Сены в районе площади Конкорд. Стояла ранняя осень, золотая и солнечная, скорее осколок августа, чем бабье лето. Дожди еще не портили клошару бизнес, и он старался все светлое время дня проводить на корточках с мелками в руках. Но я пообещал ему ужин и компенсацию дневного заработка. Мы только что познакомились. Я только что дочитал Оруэлла. Париж был как никогда литературен. Воздух пах типографской краской, а в изгибах улиц виделись повороты сюжетов.

Это был новый для меня Париж. Кажется, третий по счету. Ну да, точно. Первым был Париж Миллера, Париж «Черной весны», обжигающих дневников наивной шлюхи Анаис, смешного Альфреда Перле и стервы Джун. Тогда я прожил две недели в Клиши, гуляя ночами мимо тусклых окон борделей, а дни проводя с ноутбуком или с бутылкой. Позже, прочитав написанное мной тогда, Буги сказала: «Если этот фрагмент переписать и убрать Миллера, получится отличная вещь». Но я не стал переписывать, уже тогда решив, что ничего издавать не стану.

Потом был Париж Кортасара: город-метафора, период-намек, время эстетствующего бездельника, матэ и «Галуаз». За два месяца я не написал ни слова, но прочитал больше, чем когда-либо за такой краткий отрезок времени.