Каинов мост | Страница: 64

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Вторая стена коридора была покрыта теми же самыми стальными панелями, но некрашеными. И лишь в двух местах на ней были надписи. Первая у самого входа: «Пожарный щит — 88 ТПС» (которая мне ничего, разумеется, не говорила), вторая — как раз напротив жуткой аббревиатуры с тремя шестерками: «ИЗЫДИМ 4 МЕТРА». Вкупе с аббревиатурой это звучало как призыв: «Изыдем же…» И еще эти «четыре метра», которые придавали бессмыслице некий гротескный шарм…

У первой по ходу двери (она напоминала кусок панели, вырванный из одной стены и подвешенный на другую — стальная заплата на черном поле) гвардеец приказал мне остановиться. Я повиновался, ощущая, что все больше отстраняюсь от происходящего и превращаюсь в наблюдателя… Я не сопротивлялся этому состоянию, напротив, пытался как можно глубже в него погрузиться. Оно казалось мне единственным, хотя и весьма призрачным способом избежать ужаса в чистом виде. Правда, я не надеялся, что смогу сохранить отстраненность, когда мне начнут причинять боль. Боль — самое отрезвляющее средство, и тут никаких иллюзий я не строил и не питал. А в том, что именно это и должно произойти, я не сомневался, иначе не было смысла ни в действиях гвардейца, ни в самом факте моего вызова из архива. Впрочем, смысла причинять мне боль я по-прежнему не видел, но вполне резонно сомневался, что меня станут об этом спрашивать.

И все же. Всю информацию, которую мог потребовать у меня Вацлавски или любой другой представитель гарнизона, я бы предоставил добровольно и без возражений. А никакого другого интереса я не представлял. Так какой смысл был во всем происходящем в таком случае?

Мой конвойный — теперь я думал о нем именно так — встал чуть правее дверного проема и толкнул дверь. При этом я заметил, что к самой двери он стоит как бы вполоборота. В тот же миг в лицо мне неожиданно ударил луч света, настолько яркий, что я мгновенно ослеп, хотя коридор был неплохо освещен. Я застыл на месте, не зная, что делать, ничего не видя и совершенно не представляя, что, собственно, от меня требуется в данной ситуации. Потом чья-то тяжелая рука легла мне на плечи.

— Если ты с ним заодно, — едва расслышал я тихий шепот гвардейца, — я тебе кадык выгрызу, старая мразь…

Сказав это, он толкнул меня, еще меньше понимающего, в дверной проем, причем на этот раз сил не сдерживал, и я, ослепленный и растерянный, охнув, растянулся на полу, сильно приложившись больным коленом, плечом и щекой. Кожа на щеке, кажется, тут же лопнула…

Я услышал, как закрылась дверь, но в тот момент был полностью поглощен той самой болью, о которой мысленно рассуждал еще мгновение назад. Отстраненность, как я и ожидал, слетела мгновенно, и вместе с болью вернулся страх, пронзив тело и буквально парализовав меня. «Началось», — металось в голове стремительными рикошетами, а сам я почему-то все время ждал, что меня ударят в лицо. Ударят, разумеется, ногой, ведь я так и лежал на полу, скорчившись от страха и боли. Самое ужасное, что свет по-прежнему бил мне в глаза, и я понятия не имел, откуда меня ударят, потому просто закрыл голову руками. Но это казалось такой несерьезной защитой…


Нет ничего более противного человеческому сознанию, чем ощущение боли. Не какие-то абстрактные понятия, призванные подменять значение боли некими вербальными эквивалентами, а сама боль — непосредственное ощущение (опосредованное ощущение человеку недоступно), когда нервные окончания по всему организму начинают вопить, взывая к мозгу о помощи. Ведь боль — это всегда некая неполадка в организме, неважно, естественная или искусственно вызванная. Впрочем, я глубоко сомневаюсь, что неполадки могут быть естественными… Более того, то, что принято называть снисхождением, сочувствием к чужой боли, есть ни что иное, как сочувствие к своей, НЕКОГДА УЖЕ ИСПЫТАННОЙ боли. Иными словами, мы сочувствуем своей памяти о боли. Человек смотрит, как страдает на пыточном столе некий хомо сапиенс, которому вбили в зуб стальной штырь, и неосознанно задает себе вопрос — что бы чувствовал я в этой ситуации? И услужливый мозг передает этот вопрос нервным окончаниям в зубе. Разумеется, боли мы не чувствуем, но мы чувствуем, где именно она могла бы быть. Гипотетическая, но локализованная боль подтверждается визуальной картинкой страдающего человека. И видя его страдания, мы морщимся и жалеем самих себя в страхе перед болью, которую испытывали бы на месте того, кого пытают. Впрочем, визуальный ряд не обязателен, достаточно представить эту картину. Что, кстати, показательно. Наши ощущения и в том и в другом случае будут однозначны, и это ясно говорит об их источнике и предпосылках. Правда, глядя на того, кого пытают, мы будем также испытывать некое давление того, что принято считать наработанными нормами социальной морали.

Страдание одного человека в глазах другого — неправильно, неверно, не принято в хорошем обществе. Непризнание этого есть преступление. И тут стоит согласиться — человек, который не страшится собственной боли (неполадок в своем организме), психически нездоров, неполноценен. Не испытывая страха перед собственной болью, он способен без зазрения совести причинить боль другому существу. То же самое относится и к тем, кто испытывает гипертрофированные переживания и страхи по поводу гипотетической возможности боли. Известно, что отвлечься от одной боли помогает боль другая. Когда у нас болит зуб, мы стучим в стену кулаком. И боль в кулаке кажется нам порою приятной… Точно также психически ненормальный человек избавляется от собственного страха перед ощущением боли путем причинения боли другим существам. Именно поэтому убийцы с различного рода психическими отклонениями не дают жертве умереть сразу, а нередко пытают ее сутками. Смерть при постоянном страхе боли подсознательно начинает восприниматься как один из способов избавления от нее…


Человек, приставивший бритву к шее Вацлавски, не был психически ненормальным. Хотя, пожалуй, что-то в нем было не так. В его смутно знакомом лице, которое казалось пластмассовым из-за практически полного отсутствия мимики, в его манере говорить (слишком ровно, почти без интонаций), в том, как он угловато и не очень уверенно двигался, — во всем этом чувствовалось что-то ненормальное. Он словно выполнял программу, смахивая на зомби. И все-таки не думаю, что он был психически ненормален.

— Вы Архивариус? — проговорил этот странный человек в тот самый момент, когда слепящий свет внезапно погас.

Надо заметить, что я все еще лежал на полу, грязный, испуганный и, кроме того, ослепленный. Так что я, хотя и услышал вопрос и понял его смысл, не смог в тот момент ответить. Да и картина вжатого в стул и медленно шевелящего губами Вацлавски, пустыми глазами уставившегося куда-то надо мной, и странного незнакомца, прижимавшего к его шее старинную опасную бритву, — то есть то, что я в первую очередь увидел, когда глаза начали мало-мальски различать подробности окружающего, — все это, разумеется, не способствовало нормальному восприятию. И даже когда этот похожий на зомби незнакомец повторил свой вопрос еще раз, я смог только кивнуть.

И только когда лезвие — видимо, случайно — чуть сдвинулось на шее Вацлавски, и в ложбинку под кадыком потекла тоненькая струйка крови, а сам Вацлавски даже не дрогнул, я вдруг понял, что это странное шевеление его губ и пустой взгляд говорят о том, что капитан тигровых крайне, предельно сосредоточен. Настолько, что даже слегка порезавшая шею опасная бритва не смогла отвлечь его… И тогда, в ту же самую минуту осознания я успокоился. Сразу, вдруг, внезапно и прежде всего для самого себя. Успокоился настолько, что когда вопрос был повторен в третий раз, я произнес, пожалуй, не менее ровным, чем у незнакомца, голосом: