— Ну и хрен с вами, — обиделся водила, — тогда идите пешком. Вот вам снайпера-то яйцы поотстреливают, они свое дело-то знают. А я покурю и поеду своей дорогой. Тем более у меня и соляры на дне — сам на парах гуляю.
— Соляры, говоришь? — Жора Брахман хитро улыбнулся и подмигнул Сереге: — А если скажу, где полтонны халявной авиационной соляры припрятано, поедешь?
— Полтонны? — скосив на Брахмана глаза, переспросил Серега Дымарев. — Точно?
— Точно. Точнее не бывает.
Серега почесал затылок и усмехнулся.
— Не, ну за полтонны поеду, хули. Только быстро, а то времени мало…
— Отлично, — обрадовались мы и, взбивая пыль с дороги, побежали к кунгу.
— Куда рванули? — возмутился простой парень Серега Дымарев,у которого времени было в обрез. — Дайте докурить-то трудовому человеку! Вот люди пошли… Сплошной, бляха, эгоизм…
Нас не расстреляли. Нас встретили вспыхнувшей вдруг на хмуром небритом лице улыбкой и прокуренным криком: «Брахман, жив, собака!!!» Нас провели в скудно обставленный шатер, где на сдвинутые оружейные ящики была выставлена гигантских размеров сковорода с кипящей тушенкой и буханки серого хлеба. Нам велели есть. И мы макали в тушенку хлеб, горстями отправляли его в рот и улыбались, даже не пытаясь сопротивляться наваливающемуся сытому оцепенению и дреме. Разумеется, вместе с нами за столом оказался и простой парень Серега Дымарев, которому в аппетите никак нельзя было отказать. Но даже с его помощью мы осилили едва ли две трети сковороды. Помню, как задремывая тут же, около ящиков, в теплом армейском спальнике, слушал полусонную торговлю:
— АКМ, новый совсем, в масле еще… — бубнил Серега.
— Нет, — позевывая, отвечал Самук.
— И три рожка…
— Нет…
— Пять рожков…
— Моя нож отец и дед давать, а твоя автомат однака на каждый угол валяться…
— Десять рожков и два штык-ножа…
На следующее утро простой парень Серега Дымарев хмуро попрощался со всеми за руку, стрельнул у добрых людей с десяток сигарет и уехал из места Хорезм. Нож остался у равнодушного к нуждам простых парней чукотского охотника Самука. А несколькими часами позже у каждого из нас появился свой собственный «Калашников», правда, без приставки «М» на конце, старого образца дура с деревянным прикладом.
— Временно, — виновато оправдывался подполковник Мурашов, старинный друг Жоры Брахмана, — обещали к штурму АКСУ привезти, но пока что-то…
— Так значит, штурм будет? — уточнил кто-то из наших, кажется, Фиксатый.
— Непременно, — кивнул Мурашов, потом оглянулся в сторону упирающихся в небо дымовых столбов на горизонте и мрачно добавил: — Вот только кому она нужна такая? Почти весь центр в руинах. Чудом держится Кремль, но думаю, как только уйдет Тварь — он рухнет. По окраинам — оползни, мутагенный мох, снова видели анаконд, в реке что-то огромное, стягивает с берегов щупальцами. Умер город… Только людей зря губить.
— Не первый раз, на, — пожал плечами Гарри, вертя в руках автомат, — и не последний. Ну, и как, эта херовина работает?
А я тогда подумал, про что, интересно, говорит Гарри — про разрушенную Москву или про зря погубленных людей?…
Темнеет, и ощутимо проступает влага: в воздухе, на коже, на цевье «калашей», на всем. Кто-то выжимает мир, как полотенце, думаю я, и утомленные милитаристы от индастриала, фашиствующие электронщики из Словении мрачно нашептывают мне в правое ухо о том, что каждый из нас рано или поздно побывает этим полотенцем. А впрочем, возможно, они говорят о чем-то другом, я никогда особенно не вслушиваюсь в тексты.
Помнится, в 1997 году «Лайбах» приезжал в Москву, играл в «Горбушке»… Тогда под конец концерта к потолку взлетели три нацистских красно-белых знамени с черным пауком свастики в центре. Меня это поразило и даже напугало. Потом я к этому привык. Так всегда было, есть и будет на этой земле, и мне странно, что кто-то этого не понимает после стольких уроков истории. Войны, революции, тюрьмы, расстрелы, ГУЛАГи, пионерлагеря, бумажная колбаса, изобилие, абсолютный дефицит, порнореклама в метрополитене и наркодилеры в элитных школах, — все это кружит над картографически-коровьей тушей страны, тычется приблудом в вымя, спиливает ночами рога, сбивает копыта. Но проходит год-два, узурпатор (химический, биологический, политический — любой) ассимилируется, растворяется в коренном населении, и все становится так, как было ДО. Потому что народ — тот же самый. Потому что люди — те же самые. И людям этим по большому счету плевать на то, что они — народ-герой, что они — народ-строитель, что они — народ-ученый. На самом деле все, чего по-настоящему хотелось бы этому народу, — чтобы всегда было так, как ДО, и чтобы никогда не наступило ПОСЛЕ. Чтобы ничего никогда не менялось. Потому-то и любим глаза закрывать на очевидную несправедливость, дескать, ничего не происходит, потому что не хотим видеть, как может быть еще. А верить, что уже стало, — страшно. Вот и ходит русский человек с закрытыми глазами, счастливый от незнания, а фашизм, растоптанный русским сапогом в середине XX века, вернулся и осел в конце девяностых. И ужился, и растворился, и стал частью Руси. Как до того стали частью Руси монгольские племена. И таких фашистов по территории республики Русь видимо-невидимо шляется, и будет шляться всегда, во все времена. Потому что люди — те же… Так что разрушена Москва или не разрушена — никакого значения не имеет. Пройдет немного времени, и в главном все станет так, как было ДО. И лишь в частностях будет прорываться народ-строитель, народ-герой, народ-ученый. Но редко — так же, как и раньше. Никак не чаще. Как и тогда, ДО…
— Тихо! Самук, ты слышишь?
Фиксатый припадает чуть ли не к самой земле, сдвигает набок бейсболку. Откуда-то кубарем скатывается Самук и, судя по всему, тоже начинает прислушиваться. «Tax!»— тут же говорит снайперская пуля, но куда-то будто бы в сторону.
— Голос чей-то, ага, — бормочет сквозь зубы Самук, — кто-то говорит. Слова не понимаю, однако…
— Кажется, — Фиксатый даже рот открыл от напряжения, — кажется… что-то вроде: «Читаю, как есть…»
— Больно ему, — говорит Самук, — далеко, очень далеко… Земля передает, играет человек, а по правде, однако, это очень далеко.
«Tax» — отвечает ему пуля, и откуда-то сверху сыплется на плечи чукотского охотника белая известь. Самук плюет в сторону снайпера и снова ползет на свой наблюдательный пункт.
— И правда далеко, — шепчет Фиксатый, — очень далеко…
День набирает силу. Это хорошо заметно, хотя в руинах не становится светлее. Но четче тени, и ярко выделяются на темных овалах лиц белки глаз. Изредка по нашему убежищу проносится шальной заблудившийся сквозняк и приносит запах прогорклой гари. Недалекая перестрелка то смолкает, то возобновляется все с той же похмельной ленцой, давным-давно став частью общего фона. Фиксатый с полчаса назад поменялся с Самуком и уполз куда-то наверх по обвалу кирпичей. Самук сидит рядом со мной (так что я вижу паутину глубоких морщин, разлетающихся от его глаз), что-то выстругивает своим длинным ножом и монотонно напевает. Как будто заблудившийся сквозняк влетел в его горло и теперь не может выбраться обратно.