Небо! Его больше не стягивали жесткие узлы проводов, и хотя давили и давили с упрямой непреложностью дымы тлеющего внизу города, небо больше не казалось брюхом запутавшегося в сетях кита. Думая об этом, я свернул в руины и, обнаружив под прикрытием стен бордюрный камень, вывороченный и заброшенный сюда недавним взрывом, уселся на него. Подаренная Монголом пачка оказалась продавленной, а рубашка на груди — порванной. Когда и при каких обстоятельствах это произошло, я не помнил. Снова все сигареты были переломаны, и пришлось долго ковыряться, вставляя в распотрошенный столбик с фильтром отломленный кусок, а позже еще и периодически «лечить», чтобы дым не выходил через прорехи в расползающейся бумаге. И все же… Этот в общем-то жутковатый трип по осажденному городу вызывал у меня только положительные эмоции, и никогда я еще не чувствовал себя так к месту и так вовремя, как теперь.
Я уже докуривал, когда над теми руинами, где я сидел, прошел на низкой, «бреющей» высоте кривобокий дирижабль. Он умирал и даже такую высоту удерживал с огромным трудом. Остатки рекламного холста серыми опаленными лохмотьями свисали с боков, и тянулись грязными космами канаты. «Обездоленный, — подумал я тогда, — покинутый людьми, оставленный за чертой и войной и временем. Совсем недавно семенил ты по стянутому бандажом проводов небу гордый, всеми замечаемый, единственный московский небожитель. А кто ты теперь? И главное — кому ты теперь нужен? Sic tranzit…»
Я почти заснул, убаюканный таким уютным, пчелиным гудением войны. Не то чтобы окончательно отключился, все-таки усталость и ощущение близкой опасности не давали расслабиться, но пребывал где-то на едва уловимой грани между сном и явью. Мне снились те первые дни моего побега из Москвы, превращенной в котел, или точнее — в гигантский каменный желудок, переваривающий бетон, людей, богов и прочие ингредиенты собственной жизни. Да, в тот момент мне казалось, что Москва пожирает самое себя и себя же переваривает. Отчасти так оно и оказалось в конечном итоге, но только отчасти.
Мне снились жуткие подмосковные дороги, забитые насмерть перепуганными людьми, брошенным скарбом, машинами. Тогда еще из Москвы можно было сбежать, и люди шли нескончаемым потоком, неся с собой страх и ужас, который поднимал с мест и ближнее Подмосковье. Я и сам плелся среди них, не представляя, куда иду. Подальше от московского безумия — это единственное, что было мне известно доподлинно.
Но даже и там, на дорогах, люди не могли скрыться от войны. То и дело налетали самолеты — не знаю, чьи, — и бомбили беженцев. Какую угрозу они, то есть мы, представляли, кому были опасны? Из лесов налетали разрозненные банды и грабили и без того обескровленных и обездоленных беглецов. Сколько обойм я расстрелял тогда? Сколько пуль отпустил на волю снимать кровавую жатву мне на душу?
Во время одного из мародерских налетов к моему «макару» неожиданно присоединились короткие хлесткие очереди стальных ветеранов Второй мировой — немецких «шмайсеров». Три человека в черных свитерах выскочили из общей массы беженцев и помогали мне своим огнем. Не думаю, что кто-то из налетчиков ушел в тот раз.
Когда все закончилось, старший (и не только по возрасту, как потом выяснилось) сказал мне:
— На дорогах сейчас ловить нечего. Толпа не даст далеко уйти: или под пулю попадешь, или под бомбы. Тут в паре километров Пироговское водохранилище. Воду не так утюжат, можно попробовать каналами уйти на Белое. Если хочешь, двигай с нами.
Я согласился.
Как оказалось, к тому моменту, как я повстречал бывшего майора ВВС Владимира Карасева, спустившегося с небес прямиком на воду, и двоих из его ребят, от Москвы удалось убраться всего на одиннадцать километров. Карасев оказался прав — дорогами, в толпе беженцев, под постоянными авианалетами и набегами лесных банд мародеров далеко было не уйти. И еще в одном оказался прав старый майор. В том, что не пытался спасти всех, не тянул за собою всю толпу. Ни к чему хорошему это бы не привело. У благих намерений такого рода совершенно определенные функции.
Теперь было нелегко восстановить ход событий, приведших меня именно в то место и именно в то время. Смутно помню, как Монгол велел мне уходить лосиноостровским направлением в сторону Мытищ, где мы договорились с ним встретиться. Еще более смутно, какими-то рваными обрывками воспоминаний — как в районе Перловки волна беженцев, в которую я влился сразу за МКАДом, была встречена одним из первых заградотрядов. Людей просто расстреливали с крыш. Дома плотно облепили дорогу, а в тех местах, где между ними были просветы, в которые можно было уйти, стояли солдаты. Паника — именно там, в Перловке, я впервые четко осознал, что значит это слово. Я и сам был частью его. Животный страх перед губительным огнем заставлял толпу (и меня как часть ее тела) бежать, давить себе подобных, спасаться любой ценой. Каким образом мне удалось выбраться из этого ада? Какими путями, какими крысиными норами? Избитый, весь в своей и чужой крови, с пустым пистолетом в руках я пришел в себя под какой-то теплотрассой. Даже не спрашивайте меня, в кого я стрелял, я и сам боюсь задавать себе этот вопрос.
Когда-то Перловская теплотрасса была известна на всю Москву и Подмосковье тем, что здесь создали целый город так называемые лица без определенного места жительства. С ними боролись, от них заваривали люки, заливали цементом все полости, в которых они могли скрываться. А они выживали, и их город существовал наперекор всем. Теперь он был пуст: крысы убежали с тонущего корабля и правильно сделали.
Вдоль теплотрассы я дошел почти до Северной ТЭЦ, но потом пришлось возвращаться, потому что ТЭЦ охраняли солдаты. Долго брел какими-то изрытыми воронками полями, пока не выбрался к лесам. Даже отдаленно я не представлял себе своего положения. Не знал, как далеко удалось уйти от Москвы. Как оказалось, совсем недалеко. На одной из дорог я влился в еще один поток беженцев, который, еле двигаясь, много часов спустя вынес меня на Осташковское шоссе. В одиночку я проделал бы этот путь во много раз быстрее. Но в одиночку было страшно. В толпе, впрочем, тоже. И кроме одинокого страха, который по большей части был страхом людской массы перед неизвестностью, в толпе подстерегала она, моя новая знакомая по имени Паника. Самая жуткая из всех моих знакомых.
Поэтому я согласился. Среди нескольких вооруженных и умеющих обращаться с оружием людей было безопаснее, чем в многотысячной человеческой толпе, легко превращающейся в животную массу.
…В далеком теперь уже 1987 году Карасев, налетавший достаточно для стремительно приближающейся пенсии, решил перевестись в более тихое и уютное место. Это ведь только в бескрылом обществе принято идеализировать небо, придавая ему флер романтики и прочие легендарные качества. Что вполне, впрочем, объяснимо для тех, кто навеки прикован к земле. Действительность, как обычно, не так радужна. Постоянные перегрузки, смена давления, вибрации и эмоциональные потрясения, — все это за предписанные двадцать лет выслуги сильно убивает организм. К тому же начиналась (пока еще едва заметная) волна гонений на армию, которая, в частности, привела в 1991 году к приказу, запрещающему военным появляться в общественных местах в форме. В период славной вольницы президента Михаила Сергеевича Горбачева армия деградировала до такой степени, что за год военным летчикам с трудом удавалось налетать три-четыре часа. За год! Из восьмисот семидесяти шести тысяч часов — три часа полетов и восемьсот семьдесят три часа на земле. Так выглядела только военная авиация того периода. Майор Карасев, человек, всю жизнь поддерживавший хорошие отношения со здравым смыслом, понял, что в небе ловить больше нечего. Через каких-то хороших знакомых в Генштабе ему удалось получить место коменданта при тренировочной базе ВВС на Клязьминском водохранилище. Действительно тихое и спокойное место. При тренировочной базе имелся частично погруженный в воду Ту-154, на котором отрабатывались действия при экстренном приводнении: спасение, эвакуация и прочее. Всем этим хозяйством и стал заведовать майор Карасев.