— Помер, — сказал Валериан Христофорович, быстро перекрестившись. — Отдал богу душу в Первой градской больнице, не возвращаясь в сознание.
— Выходит, Федька ничего не рассказал — не успел?
— Оборвался следок-то, — вторя ему, сказал старый сыщик. — И ныне никто уже не скажет, откуда он те украшения взял. Да и некому их дале искать.
Мишель не понял.
— А Митяй, хлопцы, где они?
— Нет хлопцев. Остались мы без нашего воинства... — вздохнул Валериан Христофорович.
У Мишеля от таких шуток мурашки по спине побежали.
— Как нет?!
— В армию наши воины подались. В Красную, естественно! Ныне ведь все по цветам, чтобы ненароком, по неграмотности али незрелости, не перепутать... Эти — красные, те — белые. И все-то за Россию пекутся! Митяй — так тот теперь целой ротой командует. В осьмнадцать-то лет! Да-с! В наше время таких карьер не делали!
Митяй — командир?... А впрочем, чему удивляться — всякая революция в мгновение ока возносит своих детей в вожди, дабы после, низвергнув, пожрать их. Всегда так было, дай бог, чтобы теперь не было!...
— А вы теперь где, Валериан Христофорович?
— Я, милостивый государь, ныне пребываю на службе в их милиции. Служу-с верой и правдой трудовому народу! Учу азам-с! У них ведь, кроме пролетарского чутья, никаких иных понятий о сыскном деле нет. Хотя, признаю-с, племя молодое, незнакомое!... Под пули лезут, будто две жизни у них... Грозят в полгода преступный мир ликвидировать как класс. Даже, знаете, порой оторопь берет от столь непосредственной наивности...
На кухне отчаянно гремела посудой и кашляла Анна. А после и вовсе выглянула из-за занавески, недовольно глядя на Валериана Христофоровича, который посягал на святое — на ее Мишеля!
— Ладно, пойду, пожалуй, — засобирался Валериан Христофорович, который благодаря своей толстокожести лишь теперь почуял метаемые в его сторону громы и молнии...
«Вот и все, — с грустью подумал Мишель, как Валериан Христофорович ушел. — Был я командир, а ныне остался один. Как перст...»
Не дались ему сокровища дома Романовых. Почитай, два раза к самой разгадке подходил — тогда, в Кремле в Арсенале, и ныне, когда украшения царские в руках держал. Уверен был: еще чуток — и вот она, разгадка. Ан нет, не вышло!...
Чуть жизни через них не лишился!... Хотя ими же и спасся!...
Что ж за бог такой их бережет?
Что за рок связал его с ними?
Отступиться бы... да теперь он уж и сам этого не желает. Все то, что было, все несчастья последних лет проистекают от тех сокровищ!... Но ведь и счастье тоже! В их поиске он обрел все то, что теперь имеет, — новую службу, новую жизнь, Анну...
И что-то еще обретет?
Или потеряет?...
Нет, нельзя ему отступать. Поздно.
Придется начинать все сызнова...
Тихо на кладбище монастырском — только вороны, что на ветлах гнезда свили, каркают, вниз глазами своими синими глядя. А внизу — фигурки человечьи.
Стоят пред плитой могильной двое — мужчина да отрок. Мужчина на вид почти старик, но коли присмотреться, так молод еще, хошь весь в шрамах и голова седа. Стоит, на камень смотрит, а из глаз его слезы на него капают.
Отрок замер, на него да на камень глядит.
А на камне том буквицы вязью выбиты: «Анисья Лопухина»...
— Вот она, матушка твоя, что я боле жизни своей любил, — говорит Карл. — Любил — да не сберег!... Поклонимся ей!
Да в самый пояс камню серому, мхом поросшему, кланяется.
Да не камню — а той, что под ним лежит да, может, теперь слышит и видит их да за них радуется!
— Нашел я сынка нашего! — шепчет Карл. — Вот он!
И долго-долго, не разогнувшись, стоит, на камень глядючи.
И отрок тоже кланяется и стоит, хошь матушки своей не знал, ни разу ее не видел и тепла ее не помнит.
Постояли — выпрямились.
— Ей ты жизнью своей обязан, — сказал Карл. — Она тебя сберегла, хошь через то жизни своей лишилась! Оттого надлежит тебе всегда ее помнить да благодарить! На вот... — И достает иконку серебряную нательную, что ему мать Анисьи передала.
— Ее это иконка-то, матушки твоей. С нее, с утопшей, ее сняли. Пусть она теперича твоей будет, дабы все напасти и беды от тебя отвесть. Носи ее да с тела не сымай, где бы ни был!
Поцеловал да иконку ту на шею Якова повесил.
Повесил да глядит на него во все глаза!
А Яков на него!
И уж так Карлу волнительно стало, что просто до жути!
Яков-то, сын его, — вылитая покойница Анисья — и глаза ее, и нос, и бровки. Будто это она из могилы, из-под камня гранитного восстала и не Якову, а ей самой он на шею икону надел!
Стоит Карл как зачарованный — слова сказать не может.
— Что с тобой, батюшка? — спрашивает, сам спутавшись, Яков.
И того не замечает, что впервые Карла батюшкой своим назвал!
— Уж больно ты на Анисью, на покойницу, похож! — вздохнул Карл. — Будто не тебя — ее я теперь увидал!...
Вновь поклонились они могиле да прочь пошли.
Сели в коляску. Поехали.
Долго молчали. Потом Карл сказал:
— Поедем теперь в Петербург, будешь там при мне состоять, как я при отце своем — Густаве Фирлефанце! В Рентерею тебя определю. Научу делу ювелирному — камни гранить, золото резцом резать. Бог даст, как помру, дело мое да отца моего, деда твоего, — ты продолжишь.
Вновь помолчал да сказал, хошь сперва не хотел:
— Сказывал мне батюшка, будто бы колдун, что царю Петру день смерти его предрек и через то жизни лишился, нагадал, что роду нашему быть при Рентереи государевой сторожами навроде псов цепных. Как я турка воевал да смерти на поле бранном искал, не раз вспоминал про то, да не верил — смеялся над тем колдуном, словами дурными его понося. Разве можно вообразить, чтоб солдату простому сокровищами царскими заведовать?! И после, как уж на Рентерею поставлен был, — сумневался. Какой род — коли один я как перст, коли дело свое передать некому. И тогда тоже думал — врал колдун. Да вот тебя нашел! И выходит, что все верно колдун сказал — быть нам при той Рентерее, дабы сокровища государевы хранить, преумножать и от злодеев сберегать, живота своего не щадя, — тем славу и почет себе добывая!
Сперва отцу моему — Густаву Фирлефанцу.
За ним мне — сыну его, Карлу Фирлефанцу.
За нами — тебе, Якову Фирлефанцеву.
А за тобой — сынам да внукам твоим!...