Обычно я просыпаюсь около восьми утра и коротко обдумываю предстоящий день. Подробное планирование происходит, как уже было сказано, позже, в баре, за чаем, но о главном лучше размышлять сразу после пробуждения: обычно в этот момент на ум приходят простые решения самых замысловатых житейских уравнений.
Далее – если день обещает быть сложным, я встаю. Но когда дел мало, обязательно сплю еще час или даже два.
То есть, так было раньше, в прошлой жизни, вчера, позавчера и пять лет назад. Были времена – я вставал в половине шестого, и вбегал в рабочий кабинет к семи утра, и работал до девяти-десяти вечера. Сейчас такой режим кажется мне смешным. Внутренний хозяин полностью подавлял внутреннего раба и эксплуатировал его жестоко и изобретательно.
Сегодня я спал до обеда. Периодически выныривал оттуда сюда, и внутренний хозяин пытался что-то приказать внутреннему рабу; но раб со слабой улыбкой ласково посылал хозяина по известному адресу и опять задремывал себе.
Только алкоголики знают, что такое трезвость. Только тот, кто много работает, умеет наслаждаться бездельем.
Задолго до того, как у меня появился офис – тот самый, куда я рвался к семи утра, – был еще период в жизни, сразу после школы, до ухода в армию. Семнадцатилетний провинциальный парнишка только что поступил в университет, на вечернее отделение, а днем работал на стройке. Вставал затемно и ровно в восемь, облаченный в телогрейку, вливался в трудовой коллектив, трудно дымящий папиросами «Казбек».
«Беломорканал» обходился на две копейки дешевле и считался уделом низкооплачиваемых плебеев; мои же соратники полагали себя элитой рабочего класса, особенно каменщики и сварщики, и не без оснований: денег они заколачивали нехило.
Месил раствор, пилил доски. В четыре вечера – за час до конца рабочего дня – парнишку отпускали, как несовершеннолетнего малолетку; поезд в Москву уходил в пять, первая лекция начиналась в семь. Две пары, с семи до десяти вечера, далее опять поезд, назад, домой, в Электросталь. В первом часу ночи чувак добирался до дома, съедал объемистую миску горячих макарон с сыром и черным хлебом, запивал чаем и падал. 13 Так продолжалось всю неделю: котлован – электричка – лекции – электричка – спать. В электричках были прочитаны «Илиада», «Одиссея», Аристофан и Софокл. Зима восемьдесят седьмого года была холодная, парнишка мерз, комедии Аристофана не согревали нихера.
Лучшим днем считалась пятница: в полночь, дойдя пешком от вокзала до дома, парнишка переживал экстатические моменты: впереди два выходных! На подходах к родной девятиэтажке он даже позволял себе, несмотря на усталость, постоять пять минут, запрокинув голову и изучая небо, – прочувствовать момент. На самом деле по воскресеньям он зубрил, иногда весь день напролет (ему тяжело давался немецкий язык), а под отдых отводилась только суббота.
В субботу он ничего не делал, совсем. Абсолютно. Ни единого лишнего движения. Почти как иудей в праздник Йом Кипур; только иудей не пользуется механизмами, даже к телефону не подходит и клавишу не нажмет, чтобы свет включить, а парнишка уважал музыку. Вставал поздно, заворачивался в халат и брел завтракать, потом медленно набирал ванну и погружался, предварительно наладив магнитофон, где крутились у него то Стинг (»Англичанин в Нью-Йорке»), то Цой – в тот год вышел второй из двух лучших альбомов Цоя. «Звезда по имени Солнце». Весь день парнишка лежал или сидел, непрерывно пил чай, а то журнальчик листал или книжечку. Если друзья звонили ему, предлагая погонять мяч или выпить пивка, он только усмехался, вежливо отнекивался и опять возвращался в состояние полудремы.
Тот парнишка мне всегда нравился, он был неплохой человек. С тех пор и по сей день я предпочитаю пассивный отдых. Спать, жрать, валяться. Не тратить энергии.
Сейчас решаю прожить день именно так: не потратив энергии.
Пожевав – аппетита утром нет (его и вечером нет), – одеваюсь в первые попавшиеся шмотки и выхожу. Решаю навестить центр Москвы. Я там редко бываю, а сегодня первый день новой жизни – хороший повод освежить впечатления.
Перед уходом медленно нюхаю из пузырька, попутно заметив, что объем коричневой жидкости за полгода уменьшился вдвое, – конечно, я не втянул ее ноздрями, просто какое-то незаметное глазу количество снадобья испаряется, когда я открываю пробку.
В лифте со мной едет незнакомый человек, я с ним не здороваюсь, принципиально. Новичков много. В доме бурно продаются, покупаются и арендуются квартиры, едва не каждую неделю у входа стоит фургон и суетятся грузчики. Шестьдесят четыре квартиры, а старожилов – тех, кто девять лет назад заехал в пахнущее краской новое жилье и с тех пор сидит на месте, – меньше десяти семей. Моя – одна из них. Остальных мы не знаем и высокомерно поглядываем искоса. Новые люди странные, их трудно идентифицировать. Одеты дешево, лица незначительные. Мужчины низкорослы, женщины некрасивы, все средних лет, меж собой говорят о какой-то ерунде, на странном наречии: вроде бы по-русски, но ничего не понять, эдакий столичный суржик, блабла-бла-че-почем-со-скидкой-эсэмэска-турпутевкаашан-там-дешевле. Похожи на представителей особенной, чисто московской прослойки граждан, отважно продающих квартиры в центре, дабы купить более просторные апартаменты на окраине, а остаток денег прожить. Сейчас в Белокаменной это почти спорт: впарить родительскую хату на Патриарших Прудах и съехать в Марьино, выручив полмиллиона долларов наличными; 13 можно пятнадцать лет не работать.
В моем доме нет быстрых менеджеров в галстуках, нет модных молодых мужчин с мускулами и мотоциклами, нет бизнесменов на джипах. Был один, сосед по этажу, торговец металлом, моя жена приятельствовала с его женой; впоследствии решительный дядя выгнал жену и через брачное агентство выписал себе другую, внешне такую же (и нос, и волосы, и глаза), а чуть позже, еще до кризиса, перебрался в более престижный район, на Сокол, что ли; квартиру отдал матери, широкой старухе с мужским лицом.
Другие старухи в доме отсутствуют, только на первом этаже бодро существует активная и многочисленная кавказская семья, по виду и языку – дагестанская, руководимая осанистым дедом; сталкиваясь с ним на выходе или входе, я всегда открываю дверь и пропускаю аксакала вперед, а он усмехается и жестом отказывается, давая понять: «Я не настолько стар, чтобы пользоваться старческими привилегиями; я еще, может, покрепче тебя буду». Хороший старик, ему явно нравятся знаки уважения. Женщины этой семьи разбили под окнами цветник и сейчас, в сентябре, там грустно вянут неизвестные мне красные и желтые цветы, летом ежедневно поливаемые из шланга, протянутого в открытое окно, а сейчас практично брошенные умирать.
До метро десять минут.
Прозрачные двери вестибюля украшены рекламными плакатами: «Одни открывают дверь, другие – пиво». Плакаты красивые, но мне печально, плакаты лгут, такая реклама – чистое насилие над сознанием, разрушение мозга, грубое наебалово. Да я лучше сто дверей открою, чем одно пиво, потому что за дверью может ждать новая жизнь, а в бутылке пива нет ничего, кроме пива. Там сначала пиво, а потом дно, не верите – сами убедитесь. Не только двери – все переходы и вагоны увешаны рекламными лозунгами, где пиво ассоциируется со свободой, энергией, движением. Красивая реклама, запоминается – только врет, и мы тут имеем классический случай, когда безобразное маскируется под красивое. Какая там свобода, в пиве, какая энергия, окститесь, родные мои, – там только вырождение, рабство и смерть.