И был один, именем Иемар; не мудрец, но человек ума; не воин, но человек силы; не святой, но человек сердца. И знал, где сокрыто Семя Божие, ибо кто имеет ум, силу и сердце, тот знает все. И пришел в город городов, и увидел великое торжество, и огни, и звуки труб, и многих праздных, не знающих меры ни в чем. И спросил одного: что празднуешь? Тот сказал: ничего. И пошел Иемар, и спрашивал, что празднуют, и не услышал ответа. И увидел богатство, и изобилие, и сытых, и веселых, и увидел, что едят четыре раза в день. И увидел горе, и нищету, и сомнение, и смерть. И увидел алчбу и зависть, и гнев сокрытый. И ножи, тайно точимые теми, кто зол, ради горл тех, кто ленив и беззаботен. И увидел, что плачет, кто создает, и смеется, кто тратит и расходует. И увидел все, но согласия не увидел. И сказал: настало время. И пошел, и взял Семя Стебля, и бросил в землю. И вырос Стебель до неба, по прямой, из праха к свету.
И сказали люди города: сие нам во вред. И еще сказали: сожжем Стебли, и не дадим прорасти новым побегам. И призвали ученых мужей, и устроили препоны для Стебля, из железа и камней, но тщетно. И пришел Иемар, под видом ученого мужа, и говорил: глупцы! Сие Семя Бога нашего, который везде и нигде. И Стебель его не остановить, ибо путь жизни и благодати всегда снизу вверх, по прямой, из праха к свету; сей путь един, другого нет, и кто ставит препоны на сем пути – тот против истины, жизни и благодати. И ответили ему: нет; сие во вред нам. И спросил Иемар: целы ли жилища ваши, и дороги, и храмы? И ответили: целы. И спросил Иемар: не в том ли промысел Божий, чтоб все было цело, и никто не мешал никому, как не мешает вам Стебель зеленый? Вкусите от Стебля и будьте радостны, как радостен Бог, сущий везде и нигде. И послушали Иемара, и стали вкушать от Стебля, но не знали меры. И кто вкусил без меры – сам стал Стебель. Ибо всему есть мера, ниже радости и любви, а кто не знает меры, тот губит и радость, и любовь. И многие, будучи людьми, стали Стеблями. И схватили Иемара, и обвинили, и говорили: ты виноват. И сказал Иемар: кто знает все, но не знает меры, тот ничего не знает. И устроили дознание, и терзали Иемарову плоть, дабы понять, где сокрыто Семя Стебля. И терзали тридцать дней.
И понял Иемар, что силы его на исходе. И воззвал к Богу, и просил укрепить его. И явился Бог Иемару, в облике ребенка, и сказал: нет такой тайны, чтоб ради нее пролилась кровь достойного.
И велел Бог Иемару: не молчи; иди и скажи. И спросил Иемар: все ли говорить? И ответил Бог: все. И спросил Иемар: всем ли сказать? И ответил Бог: всем.
И велел Бог Иемару: иди и скажи так. Есть Семя Божие, сокрытое ото всех. И как Бог есть повсюду и нигде, так Семя его повсюду и нигде. И почва Семени сего не в поле распаханном, где человек в поте лица растит хлеб свой. Но где празднуют без повода и меры, где вкушают пищу четыре раза в день, где пропитана земля кровью на тридцать локтей, где один создает, а девять тратят и расходуют – там почва Семени сего.
И велел Бог Иемару: иди и скажи так. Аз есьм человек. Не брат вам и не враг вам, но сеятель Семени Стебля Божьего…»
Денис перестал слушать, все слилось, склеилось, перестало быть разным и сделалось единым целым – и семя стебля, и сало дьявола, и сбережение сбереженного, и пьяная Таня, увозимая вертолетом над многими золотыми куполами старой Москвы или одним серым куполом Москвы новой, и личная кувалда с насечками, и мама, только что принявшая цереброн, и врезавшиеся в плечи лямки рюкзака, набитого балабасом, и расписание регламентов, и конвертируемые литиевые червонцы, и желание жить, как доктор прописал, и бог, сущий везде и нигде.
И когда раздались глухие хлопки выстрелов, топот сапог, восклицания, шум борьбы, и стоны, и хрипы – Денис не придал звукам значения; какая разница, что с ним сделают, погубят или спасут, замучают или продегустируют, если бог, жизнь, истина, сила – везде и нигде?
Очнулся оттого, что ему было хорошо. И когда понял, что ему хорошо – стало еще лучше. Прислушался, огляделся. Не было ни веревок, стягивающих запястья и лодыжки, ни бамбуковых лезвий, вонзившихся в спину. Никто не читал над ним священных текстов, и вместо белесого неба над головой слабо светился обычный потолок.
Он лежал в регенерационной капсуле, до подбородка погруженный в гель, пахнущий спиртом. Раны на спине слабо чесались. Комната была пуста, за окном шевелились кленовые ветки.
«Очень хорошо, – подумал Денис. – Кто-то вытащил меня. Спас. Годунов, наверное. Больше некому. И заснул».
Проснулся вечером, в том же помещении, но уже на обычной кровати. Шторы были задернуты, потолок светился втрое ярче; часть стены напротив оказалась экраном, демонстрирующим сложную жизнь какого-то подвижного узора; разноцветные пятна и геометрические фигуры проникали друг в друга, рождались и растворялись. Тихо играла обволакивающая музыка.
Открылась дверь, вошел – руки в карманы – человек с необычайно испитым лицом, за ним еще несколько, одни в белых халатах, другие в цивильном. Испитой резко, быстро двигался и твердо стучал каблуками, свита же перемещалась совершенно бесшумно – никто не задевал соседа краем одежды и даже, наверное, не дышал.
– Ага, бля! – воскликнул испитой, улыбаясь. – Я ж говорил, такие не умирают! Привет, Дениска!
Лицо человека – узкое, с прямым носом и правильными полумесяцами густых бровей – показалось знакомым; Денис кивнул.
– Ну-ка выйдите все к чертовой матери, – приказал испитой.
– На третьей линии Шестаков, – прошелестели из свиты.
– Скажи, я перезвоню. И передай, чтоб очко вазелином смазал, потому что я, бля, недоволен. А теперь исчезните все.
Свита стремительно испарилась. Испитой посмотрел на Дениса и рассмеялся, обнажив ярко-розовые молодые десны. Помимо воли Денис тоже улыбнулся и почему-то ощутил стеснение.
– Точная копия папаши, – праздничным тоном произнес испитой. – Даже, бля, не верится. Только папаша был ростом поменьше, а ты – вон какой. Говорят, тебя, бля, местные бабы чуть на части не порвали. Кстати, можешь сесть. Доктор сказал, ты в норме. А он у меня за свои слова отвечает.
Денис осторожно подчинился. Кожа немного горела, и кружилась голова, но в общем он был в норме, да.
– Я Пружинов, – представился испитой. – Никита Никитович.
Его серые глаза смотрели смело, холодно и одновременно весело – такой взгляд мать Дениса называла «бесстыжий».
– Здрасьте, – тихо сказал Денис.
– Эй, – позвал Никита Никитович, поднимая взгляд к потолку. – Покажите кино!
Узор на экране исчез, и появилась картинка: хохочущие, ярко одетые молодые люди в просторном зале, множество заваленных бумагой столов, а один стол, самый широкий, свободен от бумаг, на нем бутылки и прочая посуда; меж веселых и молодых – кто-то старый и мрачный, в инвалидной коляске.
Отца и мать Денис узнал сразу. Оба юные, раскрасневшиеся; забавные прически, порывистые жесты.
– Этой записи сорок лет, – произнес Пружинов, ностальгически ухмыляясь; опять показались его десны; что-то было у него не так с лицом, немного не хватало кожи под носом и на щеках, и губы раздвигались шире, чем нужно, жили отдельно, неестественно активно, чуть нелепо.