— Это, уж и не знаю… — опешила женщина. — Как говорится, костлявая никого не минует…
— А ежели так, почто же ты, красавица, дядьке своему родимому в прописке отказала?
Артур никогда до того не видел, чтобы человек с такой скоростью побелел. У Людочки лицо стало одного цвета с простыней.
— Дядя родимый, старенький, — будто не замечая ее ужаса, продолжал дед. — Из тюрьмы вышел, дом жена прежняя продала, обманула его. Сам больной, и пяти лет не протянет, и все вы об этом знаете… — Он звонко опустил стакан на столик, Артур с Людочкой едва не подпрыгнули от удара. — Стало быть, дядьку твоего костлявая стороной обойдет? Или нет? Молчишь? Видимо, заговоренный он, вечно жить в твоей хате собирается, коли ты не пустила его на четыре года и два месяца…
Женщина в железнодорожном кителе закрыла лицо пухлыми ладошками и заплакала.
— А ты, Артур, как считаешь? — повернулся к Ковалю Человек поезда, и Коваль его снова не узнал. В чертах его сквозила неизменность, но поверх этой неизменности словно бы витал ветер и поминутно сдувал рельеф иссеченной годами планеты, так похожей на человеческое лицо. — Можно так сказать, что весь вопрос в смерти?
— В конечном счете — да, — осторожно ответил будущий президент. — Поскольку по ней сверяют жизнь…
Человек поезда его напугал. Коваль не ожидал, что он затеет разговор о самом больном.
Смерть.
Когда Человек поезда произнес это слово, у Артура слегка заныло под ложечкой. В мечтах он представлял встречу несколько иначе. Будущему президенту Кузнецу почему-то казалось, что загадочный пассажир светлыми и очень конкретными советами наставит на путь истинный, вероятно, снимет стресс, подкинет пару формул из серии «как стать нужным и великим»…
А он заговорил о самом страшном, о том, что нешуточно пугало той зимой. Внешне никто бы не сказал, что здоровенная дылда, косая сажень, улыбка до ушей, что эдакий недоросль от науки способен впадать в черную депрессию при мысли о смерти. А депрессия накатывала регулярно; видимо, научный сотрудник эмоционально застрял в подростковом возрасте.
— Ты вот ищешь, как от нее убежать, — рассудительно заметил Человек поезда. — Стало быть, по крайней мере, знаешь, для чего ищешь.
— Чтобы в старости не остаться у разбитого корыта, — немножко высокопарно заявил Коваль и почувствовал, что краснеет. К счастью, в купе было достаточно темно. — Чтобы не было мучительно больно за бесцельные годы, ну и так далее…
Он был вполне уверен, что родил нечто умное. Почему-то фразы из книг нам кажутся гениальными. Это называется «силой печатного слова».
— Враки все… — бесцеремонно отрезал дед, и в свете редкого станционного прожектора физиономия его вдруг показалась оскаленной африканской маской. — Зачем нам нужны ваши замороженные люди?
Он так и спросил. «Зачем нам?»
— Чтобы в будущем преодолеть неизлечимые болезни, — бодро солгал Артур.
— Враки. Болезни и без ваших мертвяков победят. Чего потолковей придумай.
— Чтобы человек мог летать к далеким планетам.
— А что, уже ракету такую построили? — без интереса осведомился сосед.
— Ну ладно, согласен, — сдался Коваль. И как-то незаметно осмелел. — Ракету пока не построили. Но все причины, которые я назову, будут частными. Существует одна общая причина — любопытство, и никуда от нее не спрятаться. Любопытство движет прогрессом, и все значимые открытия…
— Враки все… — беззлобно, как присказку, повторил Человек поезда. — Вы мечтаете заморозиться, чтобы сбежать от смерти. Только страх и движет вашим прогрессом. Ты сам-то представь: коли найдешь свой макропулос, что тогда? Все, кто одной ногой в Могиле стоял, кинутся в азот. И что потом? Через сто лет хворые все жить захотят. Как же, они ведь деньги заплатили… Что молчишь?
— Если будет найдено лекарство от их болезней людям дадут возможность еще пожить. А что тут плохого?
— Плохо то, что они снова заболеют. От старости. И снова захотят пожить. — Человек поезда прицелился, издалека закинул в рот конфету. — Станет их в сто раз больше, потому что увидят люди, как можно поспать и проснуться. И через сто лет разморозить придется не тысячу, а миллион раз по тысяче… Смерти вы боитесь, потому и мечетесь. Задушить внуков собственных хотите, смрадом ран своих, смрадом своего гноя. Артур, хочешь правду услышать? Вот слушай. Вы ее соберете, машину свою, не вы, так другие. Но после не пеняйте, что люди детей рожать откажутся совсем. Потому что от детей им один вред. Дети им мешать будут в светлом будущем. Тесно им с детьми и со внуками, бессмертие не терпит детей. Вы от смерти бежите, а сами к ней галопом мчитесь… Вот ты, красавица, скажи, сколько тебе было, когда своих родила?
— В девятнадцать первый раз рожала, — с готовностью откликнулась проводница. — А после, сына уж, так года через три.
— Ага! — мрачно обрадовался Человек поезда, — А тебе, парень, тридцатник скоро, и даже в планах страшно папочкой себя представить. По нынешним временам, и в тридцать пять не торопятся, а двоих поднять — так целая драма, и представить коломутно. Отчего же вы боитесь смерти, Артур, если сами к ней спешите? Зачем нам замороженные инсультные паралитики, Артур, когда их оживлять будет некому. Их оживит машина, вылечит и выпустит погулять на кладбище. Их не встретят внуки, потому что мертвецы не торопились заводить детей. Весь мир станет кладбищем, Артур…
— Страсти какие! — охнула проводница Людочка.
Коваль не нашелся что ответить. Потому что дед говорил о смерти, и потому что он был прав. Человек поезда сделал еще пару глотков, неспешно заговорил, подразумевая полное и внимательное молчание…
«…Я тогда помоложе был, чумовой, веселый, катался в общем вагоне на Целиноград… Да, да, красавица, как и ты, проводником гонял, уж больно по нраву мне работенка эта. С тех пор как чугунку изобрели, уж больно по душе все вместе — перестук, свистки, вонизма креозотная, люди новые… Иду, помню, с букетом кружек, через ноги перешагиваю, через звон гитарный продираюсь, сам на студентиков покрикиваю. Один вагон кое-как уложил, еще второй у меня, плацкарта, там публика привередливей, сама понимаешь… Вот, раскидал успешно молодежь, пересадил, помирил, а сам вынюхиваю, где бы свеженькой историей поживиться. Тут глянь — в уголочке самом, у окошка, вот как я сижу, гражданин в пальто двубортном, не снямши, шапчонка под рукой, портфельчик с бутербродами. Ну, что сказать? Канцелярский такой хомяк, да и только. Тогда освобожденных много ездило, под амнистию шли, но этот кадр явно не по той части. Я перед ним чай поставил, на руки-то взглянул, а он дряхлый, как фараон египетский.
И тут я глаза-то продрал. Такой свежатинки давно у меня не было! Да ради подобного экземпляра, скажу честно, мог бы, пожалуй, на месяц от поездок отказаться. Он того стоил. Уж такой у меня нюх. Разболтать надо только, потянуть из человечишки его смурное, запутанное, освободить душу задавленную… Я когда вернулся, понял сразу, что окромя меня, его никто слушать не пожелает. Честно сказать, непросто речь разобрать, когда зубы выпали, щеки ввалились, а со связками у дедули вообще беда — хрипел да кашлял сквозь слезы. Разве нужны комсомольцам слезы? Разве тем, кто засевает целину и строит новые города, нужна память стариков?..