Миф, породивший феномен Унгерна, видоизменялся, но продолжал поддерживать его посмертное существование.
В Советской России барон тоже превратился в видную фигуру казённой мифологии, хотя и с обратным знаком. Монархист и садист, он как бы принял правила игры, согласно которым истинный контрреволюционер должен быть именно таким, и за это ему было позволено остаться в истории с чертами отчасти романтическими – мрачными, но по контрасту оттеняющими светлый романтизм красных героев. Прочие враги Советской власти у себя на родине давно превратились в бесплотные тени, а Унгерн продолжал жить полнокровной жизнью мифологического персонажа. О нём сочиняли романы и ставили фильмы, в которых он то задумчиво бродит ночью среди скелетов убитых по его приказу людей, то, демонстрируя монголам свою к ним любовь, целуется с прокажённым или, будучи кадетом Морского корпуса, бросается в канал, чтобы спасти тонущего котёнка.
Но и вне всякой идеологии память об Унгерне до сих пор жива. Дело тут не только в нас самих, привычно заворожённых эстетикой демонизированного зла, в особенности если оно воплощалось в человеке с идеалами, было сопряжено с неограниченной властью и существовало в огромных, поражающих воображение масштабах. Сам по себе Унгерн принадлежит к породе воскресающих мертвецов, которые время от времени встают из могил, лишённые покоя после смерти и обречённые напоминать нам о том, что обстоятельства, их породившие, имеют продолжение в истории.
Впрочем, злодеев и вообще-то запоминают хорошо, в народной памяти они – долгожители. Это, видимо, надо принять как должное и смириться. В конце концов, здесь есть одно утешающее соображение: добро, следовательно, соприродно человеку, естественно для него, раз мы удивляемся ему меньше, чем злу, и забываем скорее.
Я никогда не встречал людей, лично знавших Унгерна. Теперь таких, наверное, почти уже и не осталось, а те возможности, что у меня бывали раньше, я упустил.
Правда, мне рассказывали, что в тех русских сёлах, которые ещё сохранились в Монголии, старики сразу откликаются на имя Унгерна. Чуть ли не каждый имеет или имел родственника, соседа, знакомого, когда-то видавшего барона в Халхе, в Забайкалье или в Иркутске, уже пленённого красными. У некоторых есть и собственные детские воспоминания: о сожжённой деревне, о том, как рассказчик вместе с другими детьми бегал за околицу, где остановились на привал казаки, и те бросали на землю лепёшки или серебряные монеты, но когда дети тянулись за ними, их били нагайками по рукам, а потом в стороне кто-то проехал на лошади, и все стали говорить: «Барон! Барон!»
Ещё я знаю, что в Петербурге живёт одна старая женщина, которая девочкой однажды видела его вблизи: она тогда жила с родителями в Урге, барон приезжал к ним помыться в бане.
Зато я своими глазами видел, даже держал в руках чашку, из которой он, может быть, пил. В Екатеринбурге, тогда ещё Свердловске, мне показала её поэтесса Майя Никулина. Чашка досталась ей от давно умершей прибалтийской немки, после войны выселенной из Китая. Она умерла на Урале, но до этого четверть века прожила в Харбине, барон бывал там у неё в гостях и пил чай. Они знали друг друга ещё по Ревелю. По её словам, это был очень воспитанный и приятный молодой человек, а всё, что о нём рассказывают нехорошего, выдумано большевиками.
Чашка была выставлена на стол. Я перевернул её и посмотрел клеймо на донце. Может быть, Унгерн пил из неё. Может быть, из другой такой же. Сервиз был как минимум на шесть персон.
Лет десять назад я написал повесть об Унгерне. Одним из её главных героев был выдуманный мною монгольский лама Найдан-Доржи, наставник барона в вопросах веры, в прошлом ширетуй буддийского храма на Елагином острове в Санкт-Петербурге. Повесть называлась «Песчаные всадники», в ней был такой эпизод (дело происходит в Новониколаевске спустя несколько дней после казни Унгерна):
«В полдень Найдан-Доржи вышел из тюрьмы на улицу. Было тепло, бабье лето. Ещё в камере ему сказали, что расстрелянных зарывают на пустыре за городом, и объяснили, как идти, но он добрался туда лишь к вечеру. По дороге зашёл на рынок, приобрёл там зеркальце с ручкой и горсть конопляного семени.
Как везде, на закате здесь тоже подул ветер, остудил голову, чисто выбритую тюремным парикмахером. В домишках на окраине розовым закатным огнём полыхали окна. Пустырь служил и кладбищем и свалкой, кругом громоздились кучи мусора, поросшие лопухами и крапивой. Мусор был старый, почти опрятный. Свежий теперь вывозили редко, а ещё реже довозили до этого места. Чаще сваливали где-нибудь по пути. Пахло чужой травой, чужой осенью, и всё-таки запах тления витал над пустырём – кажущийся, может быть, проникающий в сознание не через ноздри, а через глаза, которые видят эти подсохшие глиняные комья над телом Цаган-Бурхана. Солдатик-бурят из конвойной команды рассказал, как найти его могилу. Найдан-Доржи думал увидеть хоть какой-нибудь бугорок, но увидел плоское, чуть более светлое, чем земля вокруг, пятно плохо утрамбованной глины с торчащим вместо креста черенком сломанной лопаты. Невдалеке валялся искалеченный венский стул, Найдан-Доржи добил его о землю и развёл из обломков небольшой костерок. Затем достал своё зеркальце, высыпал на него из кармана немного конопли. Осторожно водя по стеклу пальцем, как делают женщины, когда перебирают на столе крупу, он выложил из конопляных зёрнышек фигурку скорпиона и долго шептал над ней, пока все грехи тела, слова и мысли покойного не переселились в этого скорпиона, сотворённого на поверхности зеркала. Стекло под ним отражало небо с проступающими кое-где звёздами. Стемнело, тогда Найдан-Доржи начал сбрасывать коноплю в огонь, но не всего скорпиона разом, а по частям: сначала левые лапки, потом правые, потом загнутый хвост и тулово. Он сбрасывал их осторожными ловкими щелчками, и грехи его ученика сгорали вместе с конопляным скорпионом, обращались в дым, рассыпались пеплом в этом костре на окраине Новониколаевска. Найдан-Доржи сел на землю и запел, раскачиваясь: «Ты, создание рода размышляющих, сын рода ушедших из жизни, послушай… Вот и спустился ты к своему началу… Плоть твоя подобна пене на воде, власть – туман, слава и поклонение – гости на ярмарке… Всё собранное истощается… высокое падает… живое умирает… соединённое разъединяется… Всё обманчиво и лишено сути… Не стремись к лишённому сути, ибо новое твоё перерождение будет исполнено ужаса…»
Его ученик хотел покорить полмира, как Чингис, а теперь лежал в могильной глине, и наконец-то Найдан-Доржи, всегда знавший, как печально любое завершение, мог сказать ему об этом прямо.
«Пусть огонь победит деревья… вода победит пламя… ветер победит тучи… Боги да укрепятся истиной, истина да правит, а ложь да будет бессильна», – пел Найдан-Доржи. Он ждал, что вот сейчас одна звезда над ним вспыхнет ярче прочих – из сердца Будды исторгнется белый луч, ослепительно сияющий и полый внутри божественный тростник, растущий вершиной вниз, пронижет землю, и душа Цаган-Бурхана, покинув мёртвое тело через правую ноздрю, с тихим свистом, который слышат лишь посвящённые, втянется в сердцевину этого луча, умчится по нему к звёздам, как пуля по ружейному стволу.