Жохов тоже включился в работу. Вместо того чтобы мыть посуду, он одолжил у Виржини ножницы, состриг листья с торчавших за зеркалом искусственных ромашек, зажег две найденные в серванте свечи и, покапав на аллею расплавленным стеарином, прочно установил их в скверике у фонтана. Пластиковые листочки круговым веером прикрепил сверху. Если бы дворец оставался белым, с этими пальмами он мог бы сойти за профсоюзную здравницу где-нибудь в Гаграх. Мать ездила туда по путевке и неосторожно привезла домой несколько групповых фотографий, на каждой из которых рядом с ней стоял один и тот же усатый мужик в войлочной панаме. Отец, впрочем, обнаружил его спустя много лет. В этом плане он был полный лопух, мать всю жизнь водила его за нос как школьника.
Когда вошла Катя, Жохов едва успел загородить собой макет.
– Катенька, закрой глаза… Умница! Давай руку. Так-так-так, иди сюда… Оп! Можешь открывать.
Через минуту он бежал за ней к выходу, норовя ухватить за локоть и спрашивая, что случилось, хотя уже догадывался, в чем дело. В сенях удалось прижать ее к стене. Она попыталась вырваться, извиваясь всем телом, как пойманная русалка.
– Прости меня! – с чувством сказал Жохов. – Я был дурак, но сейчас я все понял. Мы сейчас это поправим. Пойдем, пожалуйста. Сейчас всё сделаем как было.
27
Виржини сняла ботинки, прилегла на диван и закрыла глаза. Укрыв ей ноги дубленкой, Борис погасил люстру, зажег спичку и стал водить ею над преображенным дворцом, над эспланадой со сквером, над бюстом, над фонтаном. При движении пламя вытягивалось, в его неверном свете части становились больше целого, все делалось зыбким и в то же время объемным, кусками оплывало в тень, размывающую границу между тем миром и этим. Нетрудно было, как в детстве, вообразить себя живущим в этом дворце человечком величиной с наперсток. Никогда и нигде больше ему не бывало уютнее, чем здесь.
Он опустил руку ниже, повел медленнее. Освещенное пространство сузилось, догорающая спичка поочередно выхватывала разноцветные нашлепки на фасаде, стеариновые стволы уральских пальм, фонтанных гермафродитов с их рыбинами, округлыми, как щуки, но с наивно-губастыми мордашками пескарей. Выплыл из тени танк с пацифистским цветочком на лобовой броне. Цветы были всюду, зато сталевар, солдат и колхозница на крыше остались нетронутыми.
Борис осветил их еще одной спичкой. Колеблясь, они проступили из темноты. Он видел эти фигуры словно сквозь текучую воду. Три андроида с тупыми лицами, борцовскими шеями, тяжелыми торсами анатомических муляжей и строго функциональной мускулатурой рабочей скотины, подданные беловодского царя, всегда готовые к труду и обороне, сейчас эти истуканы вызывали что-то вроде сострадания к их поруганной человеческой природе. Прежде незаметная, она проступила в них, как написанные молоком буквы на горящей бумаге.
Он бросил спичку, включил торшер, вылил в фужер остатки виски и с фужером в руке подсел к Виржини. Другой рукой приспустил ей носок, погладил щиколотку. Она по-прежнему лежала с закрытыми глазами, не шевелясь. Ладонь все глубже забиралась под брючину, прохладная гладкая лодыжка сменилась теплой, колкой от эпиляции кожей на голени. Это возбуждало, как будто под его пальцами воздушная фея обзаводилась волосатым и жарким женским мясом. Ее молчание приглашало двигаться дальше, но зайти с другой стороны. Борис расстегнул ей пуговицу на джинсах, потянул молнию. Он не замечал, что у него за спиной, вокруг упавшей на дворцовые ступени спички, начал желтеть пенопласт, потемнел краешек флага, свисавшего с балкона ниже других. Сквозняки вкрадчиво взялись раздувать тлеющую бумагу. Черные змейки поползли по прилепленным к фасаду картинкам, заглатывая их оттопыренные края, кое-где завилась в трубочки и распалась бумажная лапша, праздничными гирляндами перекинутая с дерева на дерево. Запахло горелым.
Борис обернулся и машинально плеснул на макет недопитым виски из фужера. Там сразу все вспыхнуло синеватым спиртовым пламенем. Пенопласт поплыл, вздуваясь пузырями, прямо на глазах возвращаясь в то состояние, из которого был сотворен другим огнем.
В большом чайнике воды не оказалось, заварочный был полон на треть, но из забитого носика потекло вялой струйкой, тут же иссякшей. Борис большим пальцем сковырнул крышку и полил через верх. Вместе с коричневой жижей оттуда комом вывалилась разбухшая заварка. Он стал развозить ее по скверу, ею же закидывая плавящийся фасад, и не обернулся, когда скрипнула дверь. Зажглась люстра. Грянули шаги, сзади схватили за плечо.
– Ты что, бля! Ты что делаешь! – заорал Жохов, косясь на Катю, словно лишь ее присутствие мешало врезать этому гаду по-мужски.
– Был маленький пожар, мы его залили чаем, – мелодично известила его Виржини, не слезая с дивана.
Борис молчал. Жохов шумно выдохнул воздух, задержанный в легких на тот случай, если придется отвечать криком на крик, и перешел к нравственной стороне дела:
– Эх ты! Отец строил…
– Ой, только этого, пожалуйста, не надо! Это же гнусь, типовуха. Он таких ублюдков по всему Союзу наплодил. У нас дома еще две штуки стоят.
Катя обреченно смотрела на погибший сад, на изгаженный дворец. Почернелый, в раскисших наклейках, облепленный мокрой заваркой, как водорослями, он выглядел так, будто сначала его подожгли, а потом по нему прокатилось цунами. Бурые лужи стояли в аллеях. Лишь слева на фасаде чудом уцелел шотландский конь бледный. Те двое из папье-маше, мужчина и женщина в юбке колоколом, гулявшие здесь вчера вечером, лежали рядом двумя скукоженными трупиками, как после атомной войны. Судьба давала ей знак, что и этот ее роман окончится ничем, как все предыдущие.
– Он же в искусстве – во! – постучал Борис по столу костяшками пальцев. – Зодчий с большой буквы «зэ». С детства задолбал меня своей эстетикой. Я хорошо рисовал, он отдал меня в художественную школу, а потом сам порвал мои рисунки. Был дикий скандал. Я, видите ли, рисовал уродов. Он, гуманист, всю жизнь поклонялся красоте, а его сын рисует уродов. Трагедия! Он ненавидел Пикассо, потому что Пикассо, оказывается, презирал человека. А отец – нет, не презирал. Всю жизнь всем лизал жопы. В человеке же все прекрасно! Жопа в том числе…Твое счастье, что ты с ним никогда не жил. У него рубля не допросишься! Зарабатывал как поэт-песенник, а мать по пять лет в одном пальто ходила. Он все на книжку складывал. Завел десять книжек, прятал их по всей квартире. Теперь все сгорело, так Гайдар ему виноват, что холодильник плохо морозит. Мать еще при Брежневе просила у него денег на новый холодильник, не дал… Твоей-то матери он деньги давал?
– Само собой.
– Что-то не верится.
– Он регулярно переводил нам деньги! – отчеканил Жохов. – Мы с матерью ни в чем не нуждались.
– Рад за вас. Кстати, у него есть чему поучиться. Один его совет я запомнил на всю жизнь… Сказать?
– Давай.
– На ушко.
Отошли к окну.
– Я когда в университет поступил, – рассказал Борис, – мы дома выпили по этому поводу. Мать на кухню вышла, отец говорит: «Ты теперь взрослый, скажу как мужчина мужчине. Старайся не водить женщин к себе, а посещать их на дому. В собственной койке они как-то раскованнее»… Короче, у меня здесь такой возможности нет, а ты можешь переночевать у нее, – кивнул он на Катю. – В доме единственный приличный диван, в той комнате – топчан и раскладушка. Вдвоем не ляжешь, и от печки далеко.