Пилот прыгнул в кабину и начал заводить двигатель. Увидев, что бортовой стрелок растерялся, я сам припал к установленному в хвосте пулемету и веерным огнем заставил монголов окончательно прекратить преследование. Этот народ обретает храбрость только в седле, и то ненадолго. Одни залегли, другие попрятались под речным обрывом или в прибрежном тальнике. Большинство заботились лишь о том, чтобы остаться в живых, и лежали, не поднимая голов, уткнувшись носами в землю. Немногие продолжали стрелять.
Нагаоми с переводчиком и цесаревичем были уже в сотне шагов от самолета, но пилот никак не мог запустить второй двигатель. Одного было недостаточно для взлета. Все попытки кончались ничем, мотор глох, едва начав работать. Штурман и мой напарник попробовали помочь ему, вращая пропеллер. Увы, из этого ничего не вышло.
Тем временем к монголам подоспело подкрепление. До сорока всадников на низкорослых мохнатых лошадках вплавь переправились через разлившийся по весне Орхон и с воинственным визгом устремились к самолету. Эти действовали гораздо более отважно. Выбравшись на берег, они стали широко раскидываться по полю с очевидной целью взять нас в кольцо. Глядя на них, пешие цэрики тоже осмелели и перебежками по двое, по трое постепенно начали подтягиваться ближе. Все-таки советские инструкторы кое-чему их научили.
В этот момент у меня заклинило ленту. Я уступил пулемет стрелку-японцу, но тот с самого начала повел себя не как подобает самураю. Руки у него дрожали, он то и дело приседал от страха. Устранить неисправность ему не удавалось.
Время шло, все наши уже собрались у самолета. Левый пропеллер превратился в прозрачный диск, но правый лишь беспомощно вздрагивал. Мотор фыркал, окутывался дымом и умолкал. Пулемет также молчал, а монголы со всех сторон осыпали нас градом пуль. К счастью, им не приходило в голову целить по топливным бакам, поскольку они просто не подозревали об их существовании. Мы заняли круговую оборону и отвечали прицельным винтовочным огнем. Двое наших были ранены, переводчик убит. Все понимали, что если в ближайшие четверть часа второй двигатель не заведется, нам – конец.
Цесаревич лежал слева от меня, между мной и капитаном Нагаоми. Будучи штатским человеком, под пулями он вел себя с совершеннейшим спокойствием, но это меня не удивляло. Скорее я удивился бы, будь иначе. Вся его поза выражала царственное достоинство. На вид ему казалось лет сорок, хотя, может быть, борода делала его старше. Он был одет и острижен как мужик, лоб и скулы потемнели от азиатского солнца, кожа огрубела, ресницы выгорели, при всем том сходство с покойным государем бросалось в глаза. Он молчал, странная улыбка блуждала по его лицу. В ней чувствовалось удовлетворение человека, в конце долгого пути нашедшего то, что искал. К сожалению, я не имел возможности выразить ему свои чувства, все мое внимание было поглощено боем. Мне пришлось отвлечься от него, и когда совсем рядом, в том месте, где находился Нагаоми, раздался револьверный выстрел, я подумал, что, значит, с той стороны монголы подобрались уже совсем близко, раз наш начальник пустил в ход револьвер. Взгляд мой скользнул влево и наткнулся на цесаревича. Он лежал лицом вниз, песок у него под головой набухал кровью.
Ужас и отчаяние охватили меня. Я решил, что виной тому монгольская пуля, но все оказалось еще страшнее. Положение наше было безнадежно, а цесаревич не мог достаться врагу живым. Нагаоми сам застрелил его, чтобы избавить от пыток и мучительной казни в застенках НКВД. Я понял это, когда вторым выстрелом у меня на глазах он снес себе часть черепа над виском.
Буквально в ту же секунду мотор неожиданно завелся. Мы бросились к самолету и через пять минут были в воздухе. Последние заскакивали на ходу. Убитых пришлось оставить там, где их настигла смерть. Поднявшись на безопасную высоту, пилот сделал круг над местом разыгравшейся трагедии, прощально покачал крыльями и взял курс на Хайлар».
Шубин чиркнул зажигалкой и встал с сигаретой у окна. Шел первый час ночи. Жили на одиннадцатом этаже, неба за окнами было много. К вечеру оно прояснилось, но звезды оставались еще по-весеннему мелкими, бледными. Лишь одна горела ярче других. Названия этой звезды он не знал, но хотелось думать, что именно ее дядя Петя загородил сидевшему в подвале цесаревичу. Она слабо, неравномерно мерцала, посылая сигналы в темную бездну вселенной. Прочесть их не составляло труда. Язык звезд не обязательно должен быть понятным, чтобы быть понятым. Шубин все понимал, но не пытался выразить это словами. «Моралитэ убивает месседж», – говорил один его старый приятель. Сам он давно уехал в Америку, а присказка осталась.
43
Жохов позвонил в середине сентября и спросил, не собирается ли Шубин в Америку. С тем же успехом он мог спросить насчет его планов приобрести остров на Адриатике или завести конюшню скаковых лошадей. Шубин поинтересовался, почему с этим обращаются именно к нему. Жохов ответил, что он всем звонит, нужно передать кое-что одному человеку, а по почте долго и дорого.
– Может, кто из твоих знакомых собирается. Поспрашивай, ладно? – напирал он.
Вспомнился проект с узбекскими халатами и монгольской юртой на французской Ривьере. Любопытно стало, что это за новая афера, но прямо спрашивать не хотелось.
– Вообще-то, – сказал Шубин, пользуясь тем, что жена не слышит, – меня приглашают прочесть пару лекций в Стэнфордском университете. Я к ним полечу, но позже.
– Когда позже?
– Через месяц.
– В Нью-Йорк или в Сан-Франциско?
– Стэнфорд, это Калифорния.
– Отлично! Давай завтра пересечемся в центре, я тебе все изложу.
Встретились в кафе «Аист» на Большой Бронной. По тому, с какой обходительностью их тут приняли, чувствовалось, что заведение в упадке. Раньше могли вообще не впустить без всяких объяснений. Эта заурядная стекляшка с парой застывших в брачном танце голенастых чугунных птиц у входа слыла бандитской, но после августовской революции завсегдатаи откочевали в другие места, достойные их статуса. Своих телок они и при старом режиме пасли на пастбищах более тучных. Меню здесь умещалось на одной странице, самую почетную позицию в нем занимали беляши.
Взяли по сто граммов, салаты, кофе. Жохов был в свежих фирменных джинсах, курил не «Магну», а «Лаки страйк» и сразу предупредил тоном, не допускающим возражений:
– Курсив мой.
Значит, платить будет он. У Марика с Геной была в ходу та же фраза, все они переняли ее у своего институтского преподавателя, джентльмена и выпивохи, водившего их в ресторан. Марик и сейчас ею пользовался, а у Гены она вышла из употребления после гайдаровских реформ.
Выпили, Жохов начал рассказывать, что весной сумел сколотить начальный капитал и сейчас успешно реализует одну свою давнюю идею, не имеющую аналогов в мировой практике. Суть дела заключалась в следующем. Он заказывал безработным художникам портреты западных политиков высшего эшелона, обрамлял их дорогим багетом и отсылал в дар тем, кто на них изображен. В ответ поступали официальные письма под шапками правительственных канцелярий, иногда за подписью самих моделей, факсимильной, правда, но способной сойти за собственноручную, если особо не приглядываться.