Мы тогда возвращались в Ургу после боев с китайцами на Калганском тракте, где нам противостояли не столько китайцы, сколько нанятые ими в качестве пушечного мяса восточномонгольские племена харачинов и чахаров. Последние считались грозным противником. Это было племя изгнанников, лишенных родины, оттесненных китайскими поселенцами в пустыню. Голод погнал их на службу к маньчжурскому императору, чумиза и гаолян взошли на пастбищах потерянных ими кочевий. Двенадцать лет назад, когда вооруженная фузеями и алебардами армия Срединного Царства рассеялась перед европейцами, как дым, как утренний туман, восемь чахарских полков императорской конной гвардии в безумной атаке остановили англо-французский десант, вынудили его окопаться и отступили только под огнем свезенной на берег корабельной артиллерии. Овцы у них перевелись, они торговали женщинами, верблюжьей шерстью и собственной храбростью, которая, после того как опустел яшмовый престол Циней, превратилась в лежалый товар и была задешево куплена китайскими генералами из северных провинций. Но поскольку даже это мизерное жалованье им платили не вовремя, в урезанном виде или не платили вообще, они частью разбежались, частью перешли на нашу сторону и теперь вместе с нами двигались к столице, чтобы, как было обещано, получить там недоданные китайцами деньги. Исполнять обещание никто не собирался, ожидание связанных с этим неприятностей несколько омрачало радость победы, но монголы не любят задумываться о будущем. Успех был налицо, командир бригады рассчитывал, что ему позволено будет справить триумф.
Колонна далеко растянулась по бесконечной щебенистой дороге. Немного в стороне, рядом с головным полком, ехал бригадный тульчи. Обычно он импровизировал свои песни от лица дзерена, попавшего в ловушку, верблюдицы, разлученной с верблюжонком и отданной караванщику, или верблюжонка, плачущего по ушедшей с караваном матери, и так далее, но сейчас это был совсем другой случай. В изложении моего переводчика пел он приблизительно следующее:
Вы, употребляющие свиней в пищу,
ездящие на ослах,
набивающие живот фантяузой [6] и салом,
пришедшие из-за Великой стены,
чтобы обречь нас на адские муки,
вводя все новые налоги и поборы,
вы заботились только о благе для своего грешного тела
и превозносили себя безмерно.
Бесчисленными стали страдания
на монгольской земле.
Увидев эти несправедливые порядки,
мудрые мужи отвязали своих коней
от золотой коновязи,
совершили возлияния бурханам,
сели в украшенные cеребром седла,
взяли в руки оружие, которое прислал им Цаган-хаган [7] ,
прониклись любовью к народу,
прониклись ненавистью к гаминам
и решимостью их уничтожить.
Внезапно хлынул дождь. Небесный верблюд раскрыл пасть, и слюна его пролилась на землю. К счастью, добрые духи, те, что питаются благоуханием, быстро разогнали тучи, чтобы успеть насытиться ароматом влажной весенней травы, особенно сладким в этот час между заходом солнца и наступлением сумерек. Они вдыхали его через правую ноздрю и выдыхали через левую. Другие, утоляющие голод зловонием, собирались у столичных скотобоен, дубильных чанов и свалок, стаями кружили возле крошечных заводиков, где выделывают кожи или очищают бычьи кишки для сибирских колбасных фабрик. Они, наоборот, принимали пищу через левую ноздрю, а испражнялись через правую. Наши цэрики отлично знали все повадки этого вездесущего племени степей, гор и пустынь.
Голос тульчи окреп. Он пел:
Их любовь к народу поднялась выше горы Сумеру.
Их ненависть к гаминам не имела пределов.
Их решимость была непреклонна.
Они свергли зло, что было неприкосновенно,
привольной Монголии дали свободу,
решили установить счастливое государство.
Я не питал никаких иллюзий относительно этих «мудрых мужей» и их способности «установить счастливое государство», но в тот момент мне вдруг слезами перехватило горло. Я понял, что уже люблю эту забытую Богом, дикую, нищую и прекрасную страну.
За окнами синело небо, а в ту ночь, о которой рассказывал Зейдлиц, погода была как в ночь смерти Намсарай-гуна из «Театра теней»: слабый дождь и сильный ветер, воющий в дымоходах. В такие ночи от сквозняков сами собой отворяются двери, что-то грохает на чердаке, крысиный топоток в подполье отдается стократным эхом, особенно если дом старый, подолгу пустующий, как то здание, где был убит Найдан-ван. Оно стояло в центре города, Иван Дмитриевич не раз проходил мимо и сейчас живо представил себе его крашенные казенной охрой стены. Здесь обычно размещали послов тех владетельных особ, кто не имел в России постоянных дипломатических представительств. Маньчжурский император к ним не принадлежал, китайское посольство в Петербурге располагалось на Сергиевской улице, но по традиции Пекин часто прибегал к миссиям чрезвычайным.
Карьерный дипломат Сюй Чжень, чиновник первого ранга с красным коралловым шариком на шапочке, прибыл на берега Невы с задачей обсудить вопрос о спорных территориях к юго-востоку от Байкала. Найдан-ван был включен в состав посольства как депутат от монгольских князей, чьи интересы могли быть затронуты предстоящим размежеванием. Это был невысокий, плотного сложения мужчина с нередким для западных монголов европейским складом лица. В китайской армии он никогда не служил, но как чингизид и хошунный князь имел чин полковника императорской конной гвардии, что давало ему право носить на шапке синий прозрачный шарик чиновника третьего ранга. В отличие от привередливых китайцев, Найдан-ван был человек простой, ел все подряд, правда, не в меру налегал на ликеры, которых прежде не пробовал. Несколько раз его замечали пьяным. Однажды он прямо за столом набросился на китайского дипломата с таким же, как у него, шариком, схватил за косу й кричал, что тот не смеет сидеть с ним рядом, потому что его, Найдан-вана, предки владели Поднебесной, а не наоборот.
Здание было двухэтажным. Сам Сюй Чжень с личным штатом поселился наверху, члены посольства— внизу. Найдан-вану отвели апартаменты на первом этаже. Его собственная свита из двух лам и полудесятка безземельных князей-тайджи разместилась в надворном флигеле.
У ворот находилась будка с двумя полицейскими. Они дежурили в очередь, но той ночью оба не то заснули, не то поленились вылезать из теплой будки в дождь и ветер. Никого и ничего подозрительного эти двое не видели, равно как и швейцар, и сторож. Единственным свидетелем и одновременно участником событий стал истопник Губин, человек немолодой, холостой и непьющий. Начальство отмечало за ним начитанность в духовной литературе, доходящую порой до начетничества, и похвальную, но чрезмерную гневливость, когда кто-то при нем начинал чертыхаться, Кроме тех недостатков, что вытекали из его же несомненных достоинств, других за ним не числилось.