Хойт, ничего не говоря, взял карточку за уголок двумя пальцами — не то равнодушно, не то даже с некоторой брезгливостью. При этом он на прощанье одарил мудака-«ботаника» иронической улыбкой первого типа в облегченной версии, давая понять, что разговор окончен. «Ботаник» все понял правильно и без лишних слов направился к выходу из зала. Рюкзак у него был фирменного сиреневого цвета с желтой буквой «D» на клапане. Только последние провинциалы и люди без малейшего вкуса — среди них мудаки-«ботаники» — могли ходить по Дьюпонту с рюкзаками или в одежде с университетской эмблемой. Таким образом они подчеркивали, что сам факт пребывания и обучения в Дьюпонте значил для них очень много. Впрочем, всем было известно, что для любого нормального дьюпонтского студента этот факт действительно значит очень много, и отрицание этого, равно как и подчеркивание, были лишь двумя сторонами культивируемого из поколения в поколение дьюпонтского снобизма.
Вэнс тяжело, как гипертоник, вздохнул и с укоризной посмотрел на друга.
— Господи, Хойт, сколько раз я тебя просил — кончай ты уже трепаться об этом случае. Нам теперь еще не хватало, чтобы нас обосрали в этой подметной газетенке «Дейли вэйв»…
Хойт перебил товарища:
— Да ладно, расслабься. Ты лучше скажи, что нам с тобой будет, даже если статью напечатают?
— Как это «что будет»? Нас с тобой выдрючат и высушат. Ты смотри, как дело оборачивается: этот придурок уже вешает на нас двух изуродованных охранников. Охренеть! Можно подумать, мы первые начали. Уже два телохранителя! Нет, этот козел даже не понимает, какую лапшу он пытается навесить людям на уши. Я уж порадовался было, что все с рук сошло, так нет же: разнюхали, блин, папарацци хреновы. И почему именно нас угораздило попереться через Рощу и вляпаться в эту идиотскую историю? Жили бы себе спокойно и не знали, что эта прошмандовка Сайри, мать ее, Стифбейн решила отсосать у губернатора Калифорнии.
— Ус-по-кой-ся, Вэнси. Уймись. Уймись, говорю! Ничего страшного не произошло. Ну, упала эта горилла неудачно, и что? Ты же помнишь: этот парень даже сознания не потерял.
— Да, конечно, но теперь-то хрен что докажешь! Я уверен, этот придурок из газеты все переврет, на хрен, и сделает статью так, как ему покажется интереснее. Того и гляди еще напишет все со слов телохранителя! Представь только, какой шум тогда поднимется! Тот ведь тоже не захочет, чтобы его в газете опускали. Какой он, на хрен, телохранитель, если со студентами справиться не может! И зачем вообще ты ввязался в разговор с этим придурком? Надо было просто все отрицать, как я. Я уж и подмигивал тебе, и намекал… а тебе дай только языком почесать. А этот кучерявый со скальпом на пробор кого хочешь на что угодно разведет. Вот и договорились. Он, между прочим, все правильно понял и теперь точно знает, что без нас там не обошлось.
Хойт едва удержался от смеха:
— Я? Ты хочешь сказать, это я нас подставил? Ну, ты даешь! Вспомни-ка: этот пингвин говорит: «Два телохранителя», а ты: «Какие еще два? Не было там двух! Я только одного видел!»
— Я такого не говорил!
— Но считай, все равно что сказал, — рявкнул Хойт.
Несколько секунд Вэнс молча смотрел на приятеля и наконец произнес:
— Знаешь, что я думаю? Есть у меня такое подозрение, что ты, извращенец, просто хочешь, чтобы кто-нибудь что-нибудь про это написал. Что, скажешь, я не прав?
Хойт изумленно развел руками:
— Ну ни хрена себе! А кто этого парня отослал? Кто вообще порекомендовал ему поцеловать нас в задницы?
Обвиняющим взглядом он пригвоздил друга к стулу, но… м-м-м… как бы это выразиться… на самом деле старина Вэнс был не так уж и не прав…
— Дай-ка я посмотрю, что там у этого мудака на карточке написано, — сказал Вэнс.
Протягивая карточку, Хойт сам бросил на нее быстрый, но цепкий взгляд. Эдам Геллин.
— Никогда про такого не слышал, — обронил Вэнс, возвращая карточку Хойту.
Тот пожал плечами, всем своим видом изображая равнодушие. На самом же деле он вовсе не остался равнодушен. По крайней мере, выбрасывать из головы имя этого пронырливого мерзавца, этого мудака-«ботаника» Эдама Геллина он не собирался.
Твою мать! Ну почему все в мире так хреново устроено? Ну с какой такой матери он должен помнить о каких-то идиотских баллах и оценках? Он ведь и без диплома мог бы прославиться, стать живой легендой, дайте только время. Но вот времени-то у него как раз и не было. До июня оставались считанные месяцы.
Не родился еще поэт, который смог бы достойно описать самое болезненное, самое душераздирающее чувство из всех, какие только может испытать человек, эту неизбывную, незаживающую рану: унижение мужчины. Ну да, древние барды, менестрели и сказители наплели нам кучу историй об одержимых навязчивой идеей мести униженных кем-то мужчинах… но ведь это совсем другое дело. Не месть, а даже желание отомстить уже облегчает страдания униженного. В конце концов произнесенное вслух или про себя магическое заклинание «я отомщу» успокаивает боль, возвращает униженному частицу поруганной мужественности, дает ему внутреннее право называть самого себя мужчиной. Но само это чувство — унижение, испытываемое мужчиной — не передать словами. Никто, ни один человек не сможет описать его, воплотить в слове и образе. Мужчина, который с легкостью и даже с охотой признается в любом своем грехе, в самых вроде бы постыдных деяниях, не произнесет ни слова о пережитых им унижениях, тех самых, которые, по выражению Оруэлла, «составляют семьдесят пять процентов жизни». Он этого не сделает потому, что признаться в унижении означает признать себя сдавшимся без боя, признать, что тебя заставили сделать или не сделать то, что было тебе не по нраву, скрутили, согнули, вытерли о тебя ноги, а ты не принял пусть неравный, но честный и достойный бой, а сдался на милость победителя, забыв о чести. Признаться в этом означает признаться в своей гендерной несостоятельности, а это для мужчины страшнее смерти — по крайней мере, честной, достойной смерти. Так было всегда, так происходит сейчас и, по всей видимости, так будет продолжаться в будущем. Даже в наши дни, в двадцать первом веке, мужчины разрываются между желанием решить проблемы с помощью кулаков и приобретенным в ходе развития цивилизации страхом перед дракой, маскируемым под нежелание марать руки. И все это происходит, когда любому здравомыслящему человеку ясно: в нынешнюю эпоху самые крупные победы в жизни одерживаются не в войнах, не закованными в латы рыцарями на поле брани, но ведущими сидячий образ жизни мужчинами в костюмах из тонкой шерсти, рассчитанных на помещения с центральным отоплением, напичканные электроникой кабинеты в небоскребах из стекла и бетона. Так вот, даже в наши дни человек не может освободиться от бросающего в дрожь страха перед признанием собственного поражения. Порой достаточно одного слова, случайно всплывшего в памяти образа, запаха, появления на жизненном горизонте чьего-то лица — и мужчина оказывается заживо погребен под обрушившимся на него чувством собственного унижения. Он вновь и вновь переживает это когда-то испытанное ощущение, вновь сгорает от стыда и рвет на себе волосы за то, что не вступил в бой с превосходящим по силе противником, а остался лежать и терпеть — терпеть унижение, а значит, позволил лишить себя, пусть и фигурально, мужского достоинства.