Новая журналистика и Антология новой журналистики | Страница: 1

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

ПРЕДИСЛОВИЕ

Во времена, когда художественная проза сдалась на милость победителю — репортажу, вы встали на защиту жизненно важной традиции…

Первые шестнадцать слов из приветствия Солу Беллоу [1] на церемонии присуждения ему в Йельском университете степени почетного доктора литературы.

Июнь 1972 года

Когда Э. У. Джонсон впервые подкинул мне мыслишку совместно создать антологию новой журналистики, фантазия нас обоих не шла дальше того, чтобы объединить десяток-другой образчиков этого жанра под одной обложкой, снабдив их пяти-шести страничным предисловием, только и всего. Наверняка получился бы неплохой учебник. И вот как-то вечером решил я набросать эти пять-шесть страничек — но скоро почувствовал, что в двух словах здесь ничего не скажешь и впереди меня ждет долгая дорога.

А и правда, что же именно — какие такие хитрости — делает новую журналистику «захватывающей» и «берущей за душу», как хороший роман или рассказ и даже еще сильнее? В конце концов я совершил два открытия, которые, по-моему, заинтересуют всякого пишущего. Первое: есть четыре основных приема, все реалистические, которые эмоционально окрашивают любую настоящую литературу — будь то художественная или нехудожественная проза, нон-фикшн. Второе: реализм — это не просто особый литературный метод или позиция. Наступление по всему фронту реализма в английской литературе XVIII века подобно наступлению электричества в технике и промышленности. В итоге значение искусства неизмеримо выросло. И каждый автор — будь то писатель или журналист, — который оттачивает свое перо, не прибегая к общепринятым приемам реализма, подобен инженеру, который силится усовершенствовать некую машину без помощи электричества. Сравнение отнюдь не хромает, потому что в литературе все основано на элементарных приемах письма.

Положа руку на сердце, я совсем не жду, что кто-то из когорты нынешних беллетристов примет мои слова во внимание. Сам подозреваю, что насочинял невесть что. Современная изящная словесность, завывая и причитая, крутится-вертится на бегониевом листике, который я называю неомифологизмом. (Я проанализировал его в приложении.) Признаюсь, деградация современного писательства сильно облегчает мою задачу — показать, что лучшей литературой сегодняшней Америки стала нехудожественная проза, в форме, которую, хотя и не слишком оригинально, называют новой журналистикой.

Том Вулф

Часть первая

Том Вулф
Новая журналистика

1. «Гвоздь номера» и его творцы

Сомневаюсь, что профи, которых я буду расхваливать в этой книге, пришли в свои редакции с намерениями создать новую журналистику, или улучшенную журналистику, или даже слегка поднять планку. Не мечтали они, что их газетно-журнальная писанина разрушительным смерчем пронесется над миром большой литературы… посеет панику, низвергнет с трона роман как жанр номер один и на полвека задаст новое направление всей американской литературе… Тем не менее именно так и произошло. Беллоу, Барт, Апдайк — и даже лучший из всех, Филип Рот, — эти романисты роются в литературных кладовых, но так ничего не находят и совсем теряют голову от происходящего вокруг. Черт побери, Сол, гунны наступают!..

Бог свидетель: когда я впервые устроился работать в газету, у меня в голове не было никаких новых идей, тем более литературных. Меня страстно, неодолимо влекло нечто совершенно другое. В своих мечтах я видел Чикаго 1928 года… Подвыпившие репортеры стоят у входа в «Ньюс» и всматриваются в реку Чикаго у самого ее истока… В полумраке бара звучит песня «На задворках скотобоен», и баритон принадлежит всего лишь слепой лесбиянке с матовыми очками-стеклами на глазах. В отделе криминальной хроники темновато — почему-то в моих грезах о газетной жизни дело всегда происходило в сумерках. Днем репортеры не работали. Мне хотелось увидеть все в подробностях, ничего не пропуская…

Я хорошо понимал, отчего меня так тянет в эту Страну-Допившихся-До-Чертиков-Писак. Тем не менее совладать с собой не мог. Я пять лет парился в магистратуре, а кто этих каторжных работ не отбывал — не поймет, в чем тут дело. Вот и все объяснение. Сомневаюсь, что смогу дать вам хоть малейшее представление о магистратурах. Пока ни у кого не получалось. Миллионы американцев в них учатся, но если сказать слово «магистратура» — какая картина предстанет перед вашим взором? Да не только никакой картины, но даже легкого эскиза. И ни один из магистрантов не сподобился сочинить о своей учебе романчик. И я в том числе. Насколько мне известно, никто такой книги не написал. А каждый там сначала принюхивается. Ну и болото! Да еще попахивает! Другого такого не сыщешь! К тому же предмет изображения всегда берет верх над писателем. Попытки что-то олитературить обречены на провал. Так что этот роман о магистратуре был бы исследованием разочарования, причем разочарования полного, иссушающего, неописуемого. Представьте самый занудный фрагмент самого занудного фильма Антониони, который вам только приходилось видеть. Или что вам надлежит прочитать за один присест «Планету мистера Саммлера», или что вы просто читаете этот роман Беллоу. Или вообразите, что вас заперли в купе поезда Прибрежной линии, в шестнадцати милях от Гейнсвилла, штат Флорида, на пути из Майами в Нью-Йорк, без капли воды и с разогретым докрасна обогревателем, который включил какой-то псих, и что Джордж Макговерн [2] расположился рядом и подробно излагает вам свои политические теории. Примерно такая атмосфера царит в магистратуре.

Так или иначе, но к моменту получения в 1957 году докторской степени по американистике меня скрутила в бараний рог распространенная в мое время болезнь. Ее основной симптом — неудержимое желание окунуться в «реальный мир». И я начал работать в газетах: в одной выпил чашечку кофе, потом в другой… Наконец в 1962 году меня занесло в «Нью-Йорк геральд трибюн». Местечко оказалось что надо! Я стоял на пороге отдела местных городских новостей «Геральд трибюн», всего в сотне ярдов от Таймс-сквер, млея от благоговения, что приобщился к богеме… Или это и есть настоящая жизнь, Том, или ее вообще нигде нет. Происходящее напоминало благотворительную раздачу подарков… склад всякой рухляди… пейзаж после битвы… Если у какого-нибудь редактора имелось вращающееся кресло, то вся его механика никуда не годилась: оно немедленно раскладывалось пополам, как от удара, стоило его хозяину встать. Инженерная начинка здания свисала отовсюду, как вывалившиеся кишки: электрика, батареи водопроводные и канализационные трубы, кондиционеры — все это торчало, выпирало из потолка, со стен и из колонн. Цветовая гамма больше подходила для заводского цеха. Среди оттенков властвовали свинцовый-серый и мертвенно-зеленый или убийственный тускло-багровый — все мрачноватое и грязноватое, неловко сработанное и аляповато покрашенное. Под потолком приютились лампы дневного света, изливая едкий свет и бросая голубоватые отблески на макушки приросших к своим креслам сотрудников. Фабричный цех во время аврала. Мечта газетного магната — все словно языки проглотили, так заняты… Никаких внутренних перегородок. Служебной иерархии нет и в помине. Редактор отдела может ютиться за таким же видавшим виды столом, что и простой репортер. Подобные порядки царили в большинстве газет. Их установили много десятилетий назад из практических соображений. А продлить им жизнь помогало некое курьезное обстоятельство. Дело в том, что нижние чины в газетах — то есть репортеры — вовсе не горели желанием подсидеть главных, старших, ответственных редакторов или еще какое-то начальство. Редакторы не чувствовали никакой угрозы и не нуждались в перегородках. Репортеры мечтали всего-навсего… стать звездами! И желательно немедленно.