Однако меня он взял с собой, поскольку к тому времени я превратился в некое продолжение Цицерона, и он использовал меня, не задумываясь, как дополнительную руку или ногу. Отчасти я стал незаменим потому, что, начав с малого, разработал метод записывать его слова так же быстро, как он произносил их. Отдельные значки, обозначающие те или иные слова или словосочетания, со временем заполнили собой целую книгу, в которой их насчитывалось около четырех тысяч. Я, например, заметил, что Цицерон любит повторять некоторые фразы, и научился обозначать их всего несколькими линиями или даже точками, на практике доказав тем самым, что политики повторяют одно и то же по многу раз. Он диктовал мне, когда сидел в ванне, качающейся повозке, возлежал за столом, прогуливался за чертой города. Он никогда не испытывал недостатка в словах, а я — в значках для того, чтобы записать их и сохранить для вечности. Мы были словно созданы друг для друга.
Однако вернемся к Сицилии. Не пугайся, читатель, я не стану подробно описывать нашу работу в этой провинции. Как и любая другая политическая деятельность, она была отчаянно скучной еще в те времена и уж тем более не заслуживает того, чтобы я стал разглагольствовать о ней по прошествии шести десятилетий. А вот что действительно важно и заслуживает упоминания, так это наше возвращение домой. Цицерон намеренно перенес его с марта на апрель, чтобы проехать через Путеолы во время сенатских каникул, когда весь цвет римской политической элиты будет находиться на побережье Неаполитанского залива и наслаждаться, купаясь в минеральных источниках. Мне было приказано нанять самую лучшую двенадцативесельную лодку, чтобы мой хозяин мог торжественно появиться на ней в заливе, впервые облачившись в тогу сенатора Римской республики — белоснежную, с пурпурными полосами.
Поскольку мой хозяин убедил себя в том, что на Сицилии он добился грандиозного успеха, он надеялся, вернувшись в Рим, оказаться в центре всеобщего внимания. На сотнях тесных рыночных площадей, под тысячами сицилийских платанов, увешанных осиными гнездами, Цицерон насаждал римские законы — справедливо и с достоинством. Он купил значительное количества хлеба, чтобы накормить избирателей в столице, и распределил его по смехотворно низкой цене. Его речи на правительственных церемониях являли собой образцы тактичности. Он даже делал вид, что ему интересно беседовать с местными жителями. Иными словами, Цицерон был уверен, что блестяще справился с порученным ему делом, и бахвалился о своих успехах в многочисленных отчетах, которые направлял в Сенат. Должен признаться, иногда я на свой страх и риск сбавлял пафос этих посланий, прежде чем вручить их правительственному гонцу, и намекал хозяину на то, что Сицилия, возможно, все-таки не является пупом земли, но он оставался глух к этим замечаниям.
Я словно наяву вижу наше возвращение в Италию: он стоит на носу челна и, щурясь, глядит на приближающуюся гавань Путеол. Чего он ожидал? Торжественной встречи с музыкой? Высокопоставленной делегации, которая возложит на его голову лавровый венок? На пристани действительно собралась толпа, но вовсе не в связи с прибытием Цицерона. Гортензий, положивший глаз на консульский пост, устраивал торжества на двух нарядных галерах, и гости на берегу ждали, когда их туда переправят.
Цицерон сошел на берег, но никто не обращал на него внимания. Он удивленно оглядывался, и тут несколько бражников заметили его новенькую сенаторскую тогу и поспешили к нему. В приятном ожидании он горделиво расправил плечи.
— Сенатор, — окликнул его один из них, — что новенького в Риме?
Цицерону каким-то образом удалось сохранить улыбку на устах.
— Я приехал не из Рима, добрый друг. Я возвращаюсь из своей провинции.
Рыжеволосый человек, без сомнения, успевший сильно напиться, обернулся к своему приятелю и, передразнивая Цицерона, проговорил:
— О-о-о, мой добрый друг! Он возвращается из своей провинции! — Вслед за этим он фыркнул.
— Что тут смешного? — спросил его спутник, которому явно не хотелось напрашиваться на неприятности. — Разве ты не знаешь? Он был в Африке.
Улыбку Цицерона теперь можно было без преувеличения назвать стоической.
— Вообще-то я был на Сицилии, — поправил он говорившего.
Разговор продолжался в этом ключе еще некоторое время — я уже не помню, что было сказано, но вскоре, уразумев, что никаких свежих сплетен из Рима они не услышат, люди разошлись. Появился Гортензий и пригласил оставшихся гостей рассаживаться по лодкам. Он вежливо кивнул Цицерону, но не пригласил его присоединиться к празднеству. Мы остались вдвоем.
Банальный случай, решите вы, но именно он, как говорил впоследствии сам Цицерон, придал его решимости подняться на самый верх политической лестницы твердость скалы. Он был унижен из-за своего собственного тщеславия, ему со всей жестокостью продемонстрировали, что в этом мире он является всего лишь песчинкой.
Мой хозяин долго стоял на пристани, наблюдая за тем, как Гортензий и его гости предаются увеселениям на воде, слушал веселые мелодии флейт, а когда повернулся ко мне, я увидел, что он в одночасье переменился. Поверь, читатель, я не преувеличиваю. Я увидел это в его глазах и словно прочитал в них: «Ну что ж, веселитесь, дураки. А я буду работать!»
«То, что произошло в тот день на пристани, оказало мне гораздо более важную услугу, чем если бы меня встретили овациями. С тех пор меня перестало заботить, что именно мир услышит обо мне. Я решил, что отныне меня должны видеть каждый день, что я обязан жить у всех на виду. Я часто посещал форум, никто и ничто — ни мой привратник, ни сон — не могли помешать кому-либо увидеться со мной. Я трудился даже тогда, когда мне было нечем заняться, и с той поры я забыл, что такое отдых».
Я наткнулся на этот отрывок из одной его речи совсем недавно и готов поклясться, что каждое слово здесь — истина. Цицерон ушел с пристани, ни разу не обернувшись. Поначалу он шел по главной улице Путеол, ведущей по направлению к Риму, неторопливо и задумчиво, но затем его шаг ускорился настолько, что, нагруженный поклажей, я едва поспевал за ним.
И вот теперь, когда закончился мой первый свиток, начинается подлинная история Марка Туллия Цицерона.
День, ставший, как выяснилось потом, поворотной точкой, начался точно так же, как и все предыдущие, за час до рассвета. Цицерон, как обычно, встал первым в доме. Я полежал еще немного, прислушиваясь, как он шлепает босыми ногами по доскам пола над моей головой, выполняя физические упражнения, которым выучился на Родосе еще шесть лет назад. Затем я скатал свой соломенный тюфяк и ополоснул лицо. Стоял первый день ноября, и было очень холодно.
Цицерон жил в скромном двухэтажном доме на гребне холма Эсквилин. С одной его стороны возвышался храм, с другой раскинулись жилые кварталы. А если бы вы потрудились взобраться на крышу, вашему взгляду открылся бы захватывающий вид на затянутую дымкой долину и величественные храмы, расположенные на Капитолийском холме, примерно в полумиле отсюда. На самом деле дом принадлежал отцу Цицерона, но в последнее время здоровье старика пошатнулось, и он редко покидал свое загородное поместье, предоставив дом в полное распоряжение сына. Поэтому здесь жил сам Цицерон, его жена Теренция и их пятилетняя дочь Туллия. Здесь же обитала дюжина рабов: я, Соситей и Лаурей, два секретаря, работавших под моим руководством, Эрос, управлявший хозяйственными делами, Филотим, секретарь Теренции, две служанки, няня ребенка, повар, спальник и привратник. Где-то в доме жил еще и старый слепой философ, стоик Диодот, который время от времени выбирался из своей комнаты и присоединялся за трапезой к хозяину, если тому хотелось поговорить на какие-нибудь высокоинтеллектуальные темы. Итого всех нас в доме жило пятнадцать человек. Теренция беспрестанно жаловалась на тесноту, но Цицерон не желал переезжать в более просторное жилище. Как раз в это время он разыгрывал роль «народного заступника», и столь стесненные жилищные условия как нельзя лучше укладывались в рамки этого образа.