После нескольких секунд ошеломленного молчания толпа издала разочарованный вой, а Габиний, как и было условлено, выскочил на середину ростры.
— Этого нельзя допустить! — завопил он. — Помпей Великий рожден не для самого себя, но для Рима!
Как и следовало ожидать, придуманный Цицероном лозунг вызвал одобрительный рев, который, отражаясь от стен базилик и храмов, бил по ушам, и без того наполовину оглохшим от шума. Толпа начала восторженно скандировать: «Пом-пей! Пом-пей! Рим! Рим!»
Когда вопли немного утихли, Помпей снова заговорил:
— Ваша доброта трогает меня, мои дорогие сограждане, но мое присутствие в городе может помешать вам сделать мудрый выбор. Вам предстоит избрать достойного человека из числа бывших консулов. И помните: хотя сейчас я покидаю Рим, мое сердце навсегда останется с сердцами и храмами Рима. Прощайте!
Помпей поднял свиток наподобие маршальского жезла, отсалютовал им беснующейся толпе, а затем развернулся и решительно направился к выходу с ростры, игнорируя все призывы остаться. Под ошеломленными взглядами трибунов он спустился по ступеням. Сначала из поля зрения исчезли его ноги, затем торс и, наконец, благородная голова. Некоторые люди рядом со мной стали рыдать и рвать на себе одежду и волосы, и даже я, хотя и знал, что все это от начала до конца было спектаклем, не смог удержаться от всхлипываний. Стоявшие на форуме сенаторы переглядывались с таким видом, словно на них вылили бассейн ледяной воды. Одни вели себя дерзко, но большинство выглядели потрясенными и изумленно хлопали глазами. В течение столь долгого времени, что даже трудно вспомнить, Помпей был самой выдающейся личностью в государстве, и вот теперь — его не будет?
На лице Красса отражалась целая гамма чувств, передать которые не смог бы даже самый великий художник. С одной стороны, ему впервые в жизни представилась возможность выйти из тени Помпея и занять пост главнокомандующего, с другой стороны, что-то подсказывало, что тут дело нечисто.
Цицерон оставался на форуме долго, наблюдая за своими коллегами-сенаторами, а затем торопливо направился к задней части ростры, чтобы рассказать о результатах своих наблюдений. Там уже находились прихлебатели Помпея и все пиценцы. Слуги обступили закрытые носилки с сине-золотой парчовой занавеской, чтобы отнести хозяина к Капенским воротам, и генерал уже собирался залезть в них. Он находился в том состоянии, которое я неоднократно наблюдал у многих людей, только что произнесших важную речь: наполнен чувством собственного превосходства и одновременно страстно желал, чтобы его ободрили.
— Все прошло отлично, — сказал он. — А ты как думаешь?
— Я согласен с тобой, — ответил Цицерон. — Все было великолепно.
— Тебе понравилась моя фраза о том, что мое сердце навсегда останется с сердцами и храмами Рима?
— Это было безумно трогательно.
Помпей довольно заворчал, и уселся на подушки в своих носилках и опустил занавеску, но сразу же отвел ее в сторону и спросил:
— Ты уверен, что план сработает?
— Наши противники в замешательстве. Для начала и это хорошо.
Занавеска снова упала и, и через мгновение вновь отодвинулась.
— Когда состоится голосование по законопроекту?
— Через пятнадцать дней.
— Держи меня в курсе. Посылай сообщения каждый день.
Цицерон отступил в сторону, и рабы подняли носилки. Они, очевидно, были крепкими парнями, поскольку, несмотря на изрядный вес Помпея, резво понесли его мимо здания Сената к выходу с форума. Величественная фигура Помпея Великого возвышалась над толпой подобно божеству, а за ним, словно хвост кометы, тянулась процессия почитателей и клиентов.
— Нравится ли мне фраза про сердца и храмы? — повторил Цицерон, глядя вслед Помпею, и неодобрительно покачал головой. — Конечно, нравится, Дурак Великий, ведь ее придумал я.
Я думаю, для Цицерона было непросто растрачивать столько энергии на лидера, по отношению к которому он не испытывал восхищения, и на дело, которое он считал неправедным. Но во время путешествия к вершинам политической власти у человека неизбежно появляются неприятные попутчики, а теперь — и Цицерон знал это — обратного пути уже не было.
В последующие две недели в Риме только и разговоров было, что о морских разбойниках. Габиний и Корнелий, по выражению того времени, «жили на ростре», иными словами, каждый день вновь и вновь поднимали вопрос о пиратской угрозе перед народом, выступая со свежими воззваниями и вызывая все новых свидетелей. Пересказы ужасов стали для них едва ли не профессией. Пущен, к примеру, был слух об изощренном издевательстве. Будто если кто-то из попавших в плен к пиратам объявлял себя гражданином Рима, те разыгрывали страх и молили о пощаде. Человеку этому давали даже тогу и сандалии, низко кланялись ему всякий раз, когда тот показывался, и подобная игра продолжалась долгое время — до тех пор, пока, выйдя далеко в море, разбойники не спускали сходни и говорили своему пленнику, что отпускают его на волю. А если человек отказывался спускаться в воду, то жертву просто выкидывали за борт. Рассказы эти приводили в гнев собравшихся на форуме людей, привыкших к тому, что заявление «Я — римский гражданин» служило магическим заклинанием, воспринимавшимся во всем мире с глубоким почтением.
Сам Цицерон с ростры не выступал — как ни странно, ни разу. А дело было в том, что он заранее решил воздерживаться от речей до того момента, когда его слово сможет оказать наибольшее воздействие. Он разнообразия ради взял на себя роль умеренного, привычно вращаясь в сенакуле, где выслушивал жалобы педариев, давал обещания передать Помпею чью-либо униженную мольбу или иное ходатайство, а иногда, очень редко, маня влиятельных лиц туманными предложениями похлопотать для них о еще более высоких постах. Ежедневно в дом приходил посыльный из поместья Помпея на Альбанских холмах, приносивший послание, содержавшее что-то новое — жалобу, запрос или предписание («Не заметно, чтобы наш новый Цинциннат уделял слишком много времени вспашке земли», — замечал по этому поводу Цицерон с едкой усмешкой). И каждый день сенатор диктовал мне дельный ответ, часто называя имена тех мужей, которых Помпею имело бы смысл вызвать для беседы. Задача эта была деликатной, поскольку надлежало по-прежнему делать вид, будто Помпей более не участвует в политике. Но дело свое делали алчность, лесть, амбиции, понимание необходимости какой-то особой формы правления и страх в связи с тем, что такая власть может достаться Крассу. Все вместе это привело в стан Помпея полдюжины влиятельнейших сенаторов, наиболее важным среди которых был Луций Манлий Торкват, только что завершивший службу претором и определенно намеревавшийся быть избранным консулом в следующем году.
Красс же, как обычно, представлял собою главную угрозу замыслам Цицерона. И он в это время, естественно, праздности тоже не предавался. Он столь же деятельно общался с влиятельными лицами, раздавая заманчивые обещания и завоевывая сторонников. Для знатоков политики было поистине захватывающим зрелищем наблюдать, как два извечных соперника, Красс и Помпей, идут буквально голова в голову. У каждого было по паре прикормленных трибунов, и каждый, таким образом, имел возможность наложить вето на принимаемый закон. К тому же насчитывался целый ряд тайных сторонников в Сенате. Преимуществом Красса над Помпеем была поддержка со стороны большинства аристократов, которые опасались Помпея более, чем любого иного человека во всей Республике. Преимуществом Помпея над Крассом была любовь народа.