– Кто там?
– Полиция.
Прошла секунда, вторая, потом послышался лязг засовов и цепочек, и дверь открылась. Она сказала: «Ты большой шутник», но улыбка была неестественной, только ради него. В темных глазах усталость и – неужели? – страх. Он наклонился поцеловать её, легко обнял за талию, и им тут же овладело желание. «Боже, – пронеслось в голове, – она делает меня шестнадцатилетним…».
В квартире послышался шум шагов. Он поднял глаза. За её плечом в дверях ванной маячила фигура мужчины. Он был на пару лет моложе Марша: коричневые башмаки, спортивная куртка, галстук-бабочка, белый пуловер поверх строгой белоснежной рубашки. Шарли напряглась, и мягко освободилась из его объятий.
– Помнишь Генри Найтингейла?
Он выпрямился, чувствуя неловкость.
– Конечно. Бар на Потсдамерштрассе.
Ни один из них не двинулся навстречу другому. Лицо американца – словно маска.
Глядя на Найтингейла, Марш тихо спросил:
– Что здесь происходит, Шарли?
Встав на цыпочки, она прошептала ему на ухо:
– Молчи. Здесь нельзя. Кое-что произошло. – А потом вслух: – Как интересно, что мы здесь втроем. – Взяла Марша за руку и повела его к ванной. – Давай пройдем в комнату.
В ванной Найтингейл вел себя как хозяин. Он открыл холодную воду в раковине и ванне, усилил громкость радио. Передавали уже другую программу. Теперь обшитые досками стены тряслись от звуков «немецкого джаза» – едва синкопированного, официально одобренного, без единого намека на «негроидные влияния». Наладив все, как хотел, Найтингейл уселся на край ванны. Марш устроился рядом. Шарли присела на корточки на полу.
Собрание открыла она.
– Я рассказала Генри о посетившем меня госте. С которым ты дрался. Он считает, что гестапо, возможно, поставило «жучка».
Найтингейл дружелюбно улыбнулся.
– Боюсь, что именно так работают в вашей стране, герр штурмбаннфюрер.
Вашей стране…
– Уверен, что ваша предосторожность вполне благоразумна.
Возможно, он не моложе меня, подумал Марш. У американца густые светлые волосы, светлые ресницы, загар лыжника. Зубы чересчур, до смешного, правильные – ослепительно белые полоски эмали. Судя по цвету лица, у него-то в детстве, видно, не было ни обедов из одного блюда, ни жидкого картофельного супа, ни набитых наполовину опилками сосисок. По его моложавой внешности ему можно было дать сколько угодно – от двадцати пяти до пятидесяти.
Какое-то время все молчали. Тишину заполнял джаз по-европейски. Шарли обратилась к Маршу:
– Знаю, что ты просил меня никому не говорить. Но я была вынуждена. Теперь тебе придется доверять Генри, а Генри – доверять тебе. Поверь, другого выхода нет.
– И разумеется, мы оба должны доверять тебе.
– Да брось ты…
– Хорошо. – Он поднял руки, показывая, что сдается.
Рядом с ней на бачке унитаза стоял новейший американский портативный магнитофон. От него тянулся провод, на конце которого вместо микрофона находилась небольшая присоска.
– Слушай, – сказала она, – ты поймешь. – Она потянулась к магнитофону и нажала клавишу. Завертелись катушки.
«Фрейлейн Мэгуайр?»
«Да».
«Та же процедура, что и раньше, фрейлейн, если не возражаете».
Щелчок, за ним гудок.
Она, нажав другую клавишу, остановила магнитофон.
– Это был первый звонок. Он сказал, что позвонит. Я его ждала, – объявила она с победным видом. – Это Мартин Лютер.
Безумие, полное безумие. Как в комнате ужасов в Тиргартене. Не успеешь поставить ногу на твердую опору, как доски начинают проваливаться под тобой. Поворачиваешь за угол – на тебя бросается сумасшедший. Отступаешь назад и обнаруживаешь, что видел самого себя в кривом зеркале.
Лютер.
– Когда это было? – спросил Марш.
– Без четверти двенадцать.
Без четверти двенадцать, то есть через сорок минут после обнаружения трупа на железнодорожных путях. Он вспомнил о ликовании, написанном на лице Глобуса, и улыбнулся.
– Что тут смешного? – спросил Найтингейл.
– Ничего. Потом расскажу. Что было дальше?
– Точь-в-точь как в первый раз. Я пошла в телефонную будку, и через пять минут он позвонил.
Марш потер рукою лоб.
– Только не говори, что таскала с собой через всю улицу эту машину.
– Черт побери, мне были нужны доказательства. – Она сердито блеснула глазами. – Я знала, что делаю. Смотри. – И, поднявшись на ноги, стала показывать. – Дека висит через плечо на ремне. Вся она легко помещается под пальто. Провод проходит по рукаву. Прикладываю присоску к трубке – вот так. Легко. Было темно, и никто ничего не видел.
Найтингейл как профессиональный дипломат спокойно заметил:
– Стоит ли говорить о том, как ты записала пленку, Шарли, и следовало ли это делать. – И обернулся к Маршу. – Не лучше ли просто дать ей возможность прокрутить ее?
Шарли нажала клавишу. Раздался беспорядочный шум, усиленный аппаратом, – это она прикрепляла микрофон к телефону, – а потом:
«У нас мало времени. Я друг Штукарта».
Голос пожилого человека, но довольно твердый. В нем слышались насмешливые, певучие нотки, характерные для уроженца Берлина. Именно такой голос ожидал услышать Марш. Потом голос Шарли, её хороший немецкий язык:
«Скажите, что вам нужно».
«Штукарта нет в живых».
«Знаю. Его нашла я».
Долгое молчание. На пленке Марш мог расслышать, как вдали раздавалось вокзальное объявление. Лютер, должно быть, воспользовался суматохой, вызванной найденным трупом, и позвонил с платформы Готенландского вокзала.
Шарли прошептала:
– Он стоял так тихо, что мне показалось: я его спугнула.
Марш покачал головой.
– Я тебе говорил. Ты – его единственная надежда.
Разговор на пленке возобновился:
«Вы меня знаете?»
«Да».
Устало:
«Вы спрашиваете, что мне нужно. Как вы думаете что? Убежище в вашей стране».
«Скажите, где вы находитесь».
«Я могу заплатить».
«Это не…»
«Я располагаю информацией. Надежными сведениями».
«Скажите, где вы находитесь. Я приеду за вами. Мы поедем в посольство».
«Слишком рано. Еще не время».
«Когда же?»
«Завтра утром. Слушайте меня. В девять часов. Большой зал. Центральная лестница. Все поняли?»